поселок и выпьем, — солидно соглашаюсь я.
Мы делегаты. Ходоки от имени рабочего класса. В моем кармане лежит письмо и под ним семь подписей рабочих четвертого разряда. Восьмая подпись идет впереди.
…Макавеев ударил Хыша. Ударил так, что голова у Хыша дернулась, как на резинке. А ведь вместо резинки была жилистая шея привыкшего орудовать ломиком человека.
Дождь был в тот день. Дождь и туман. Бывает здесь такая погодка. К полудню туман ушел, дождик остался. Я видел, как справа и слева подрагивают в такт ударам согнутые спины ребят. Васька помаячил возле нас минут пятнадцать, потом запрыгал вниз к палаткам. Хоть бы на камне поскользнулся, гладкая рожа.
Хыш впереди меня начинал зарезку новых метров. Неторопливо постукивал киркой по камням, часто вынимал папиросы. Я кончил бурку и возился с детонатором. Откуда-то сбоку выплыл Макавеев. Огромный, в мокром плаще. Крутил в руках какой-то камушек. Я видел, как он подошел к Хышу. Я даже удивился: не часто уделял Макавеев внимание нашему брату. Ветер прыгнул сверху и донес слова: «…так скажешь?» Не знаю, что ответил ему Хыш, только Макавеев поднял руку, и голова у Хыша дернулась, а кирка выпала из рук.
Мы окружили их плотным кольцом. Чей-то сапог прижал грязную рукоятку кирки. Но Хыш, ветеран экспедиций Хыш, и не пробовал поднять ее и снести Макавееву голову. Зажав ухо, он бормотал что-то несуразное.
По чугунному макавеевскому лицу ползли капли.
— Ну, что ж, жучки, — сказал он. — Обманул я вас немного из-за двойных расценок. Верил, что вы из-за денег сопку срыть готовы. Молитесь на этого типа…
И Макавеев, бесстрашно сплюнув прямо в наши ноги, пошел вниз. Никто не стал его догонять. Бурки, заправленные взрывчаткой, остались невзорванными. Лист бумаги, приготовленный для писем, лег на стол в нашей палатке.
«Уважаемый товарищ прокурор! Пишут вам рабочие одной разведочной партии. Мы жалуемся на то, что наш начальник товарищ Макавеев оказался проходимцем и последним хулиганом, которым не место в советском обществе. Он обманывал нас с расценками под предлогом повышения производительности труда, а сегодня ударил одного из нас.
Мы просим убрать нас из этой партии, либо уволить и наказать нашего начальника товарища Макавеева».
Цистерны благородного негодования опрокинулись на бумагу. Соглашались работать даром, если надо. При условии человеческого отношения и разъяснения задачи.
Откуда-то явился взрывник Васька. Мы решили, что его подослал Макавеев. Васька сладко пел про невозможный план, про материальную заинтересованность, про производительность труда. Выкинули холуя Ваську из палатки. И вдруг Хыш повернул к нам ставшее несимметричным лицо и сообщил, что он не будет работать даром, но не будет его подписи под жалобой на Макавеева. Мы скрипели зубами.
Бумага была составлена, и семь подписей украсили ее внизу. И впервые мы легли спать как люди, без цифр, без шуток по поводу того, что можно иметь на нашу зарплату.
А утром Хыш объявил о своем согласии. В делегацию попали двое. Он — за то, что бит и знает дорогу, я — за умную кличку Гегель.
Ребята кучкой стояли у входа и молча тянули шершавые ладошки. А чуть дальше идолом стоял Макавеев. Мы прошли от него в двух шагах. Прищурил Макавеев раскосые азиатские глазки, и, черт, показалось мне: что-то человеческое мелькнуло у него на лице.
…Я начинаю отставать. Кружится голова. Нервный зуд лихорадит тело. Это от комариного яда.
— Хыш, — говорю я. — Я первый год, а ты знаешь. Неужели везде начальство такое?
— О-о, — отвечает Хыш. — Макавеев наш прост. Он как бык — только стенку видит, а ворот не замечает. Ты послушай…
Я слушаю рассказы о невероятной хитрости и коварстве разных начальников, с которыми имел дело богатый опытом Хыш. Я забываю, что завел Хыша на разговор только ради более тихого хода.
— Хыш, а ты в школе учился?
— Чудак, Гегелек. Кто же нынче не учился?
— Но все равно ты уже забыл. А я помню. Татьяна Ларина. Печорин. О чем думал Фауст. А про канавы — ни слова.
— Умнеешь ты, Гегелек, — хрипит Хыш.
Ох, я не умнею, я изнемогаю. Давно уже вместе с потом вышел из меня «чифир», комары высосали мою силу. А Хыш даже не повернет в мою сторону пипочный нос. Не надо мне справедливости. Не надо денег. Лишь бы не было тундры.
— Ты ставь ноги в промежутку. Так легше.
Знаю я эту теорию. Я ставлю ноги между кочками, ставлю на их мохнатые головы, ставлю куда попало. Темные черепашьи панцири холмов стоят перед нами. Их много впереди, они фантастически далеки друг от друга. Временами я теряю чувство расстояния. Кажется, что Хыш далеко на горизонте и его огромная фигура рассекает холмы, как волны.
Поговорить бы еще о чем. О том, как с тихим звоном лопаются мои нервы. О том, как мы войдем через день в поселок. О листе бумаги и первой фразе: «Здравствуй, милая мама». Я, как во сне, карабкаюсь на скользкий глобус. Ноги мои отсчитывают холмы. Час. Два часа. Три.
— Смотри, салажонок, море!
Море. Я вижу только, что тундра невдалеке отчеркнута ровной полоской. Далеко за полоской стоят снежные горы, на той стороне залива. А между ними пустота. Только ветер оттуда тревожит душу.
Ленивая чайка пренебрежительно машет крыльями нам навстречу.
— Будет сейчас одна избушка, — неохотно говорит Хыш. — Чукча там с дочкой живут. Там и передохнем.
Я чуть не плачу от злости. Близко избушка! Что ж молчал ты, старый эгоист? Ведь не забыл же? Я же знаю, что всю зиму таскались вы тут с тракторами…
Тяжел путь к тебе, справедливость!
Я вижу море. Зеленую морщинистую кожу воды. Торфяной обрыв. И на обрыве, совсем чужая этому миру, стоит избушка. Даже дом, а не избушка. Несколько собак трусливо облаивают нас с высоты.
— Эй, есть кто? — кричит Хыш.
Никого нет. Солнечное тепло идет от обложенных дерном стен.
Но вот щелястая дверь приоткрывается, и я вижу, как боком, словно маленький рачок-бокоплав, выходит из избушки существо. Крохотная темноволосая девчонка, в крохотном меховом комбинезоне, в крохотных торбасах. А над всем этим крохотным торчат темные любопытные испуганные глазищи.
— Здравствуй, Анютка, — сказал Хыш.
— Здравствуйте, — прошептали глазищи.
— Отец где?
— В поселке, — прошептали глазищи.
Мы входим в избушку. Здесь прохладно и сухо. Густой нерпичий запах окутывает мне голову… Я вижу круглую железную печку, дощатые стены, низкий столик, широкий топчан у стены. На столике — две винтовки, какие-то шкурки, мотки ремня, торбаса. Два потемневших плаката призывают нас встретить день выборов трудовыми успехами. Распижоненный горнолыжник мчится по склону. Девица в