как Федериго Монтефельтро и Сиджизмондо Малатеста, или о кардиналах и папах, даже если их звали Пьетро Бембо или Эней Сильвио Пикколомини.
При таком поразительном разнообразии социального состава тех, кто остро переживал свою общность с другими гуманистами, необходимо найти критерий, действительно объединяющий их всех. Ибо перед нами неформальная группа единомышленников: ренессансных интеллигентов отличало содержание, а не официальный род деятельности, не внешние социальные роли, а то, как гуманисты реализовали себя в этих ролях или, что еще важней, помимо них.
Может быть, еще недостаточно оценено историческое значение того факта, что гуманисты были социально-культурной группой, одновременно и реально сплоченной, сознательно выделяющей себя, и неформальной. Это, очевидно, первые в европейской истории интеллигенты «вообще», являющиеся (как и Ренессанс в целом) генетическим началом и вместе с тем антиподом новоевропейской ситуации.
Неформальная общность
Вот они собираются в мастерской переписчика Веспасиано да Бистиччи, увлеченно, как равные, ведут ученую беседу — Бруни, Козимо Медичи, Марсильи, Никколи, Мальпагини… Что общего между ними?
Некоторые из них были членами старых корпораций, но то, что их делало гуманистами и объединяло, не имело отношения к цехам и университетам. Местом их встречи служили загородная вилла, монастырская библиотека, книжная лавка, дворец государя и просто частный дом, где уютно разговаривать, перелистывать рукописи, разглядывать античные медали. В подражание древним они начали называть свои кружки «академиями». Однако не принадлежность к академии делала гуманистами, а гуманисты создавали академию. И чтобы войти в их тесный круг, требовалось лишь одно условие — блеснуть знаниями и способностями на ниве studia humanitatis.
Иными словами, единственный обязательный и постоянный признак, объединявший гуманистов в особую группу, заключался в гуманизме. Это не тавтология. Конституирующим признаком служила исключительно духовная общность, которая отчасти социализовалась и превращалась в общность реально-групповую, но по самой своей слишком широкой и эфемерной природе не могла быть вполне материализована и закреплена. Грань между гуманизмом как умонастроением и как деятельностью условна. Гуманизм — выражение, так сказать, «блуждающей», неопределенно-всеобщей социальной функции, ранее не известной и не предусмотренной в анатомии общества. Поэтому реализацию этой функции брали на себя люди совершенно разных состояний и статусов, с которыми они отнюдь не порывали. Их роли приобретали двойственность: в одной плоскости они купцы, чиновники, клирики и т. д., а в другой — гуманисты. Гуманисты они не потому, что им положено заниматься гуманизмом, не в силу фиксированного места, отведенного им в социальной структуре, а, напротив, вне такого места, вне заранее данной структуры. Почему же тот, а не другой? Кардинал Бембо, а не кардинал Ипполито д’Эсте? Купец Чириако д’Анкона, а не купец Морелли? Почему Тосканелли, Мальпагини, Брунеллески, а не сотни иных врачей, преподавателей, художников образовывали новую среду? Причастность к ней зависела преимущественно от духовных свойств конкретной личности. Именно индивидуальность, именно перекличка и сцепление личных позиций — исходный момент формирования гуманистической интеллигенции.
Потому-то не всегда ясна граница между гуманистами и негуманистами. Среди корреспондентов Гуарино, или Верджерио, или любого другого известного гуманиста встречаются юристы, врачи, теологи, втянутые в круг гуманистических интересов; все же трудно сказать, гуманисты ли они. Гуманисты — это те книжники, которые усвоили особый и необычный стиль общения, определенный крут занятий и чтения, способ мышления. Сколько таких людей действовали одновременно в Италии в любое десятилетие XV в.? Я не знаю, производились ли подобные подсчеты. Во всяком случае, речь идет о сотнях, а не о тысячах; даже среди немногочисленных образованных людей гуманисты, конечно, составляли явное меньшинство. Между ними и вполне традиционными интеллектуалами, естественно, была переходная и аморфная прослойка, состоявшая из полугуманистов или из тех, кто подладился к новым требованиям поверхностно.
Когда в XVI в. навыки ренессансного воспитания и осведомленности стали среди просвещенных верхов чем-то общепринятым, границу между новыми интеллигентами и, так сказать, просто интеллигентными людьми было бы трудно уже провести по прежнему духовному критерию. Однако тогда же, именно на основе экстенсивного распространения и признания гуманистических занятий и знаний, вошедших в преемственную структуру общественной деятельности, постепенно обозначилась возросшая социальная формализация интеллигенции.
Академии из частных кружков стали превращаться в профессиональные объединения под покровительством власти. К XVI в. групповой облик гуманистов начал застывать. Классическая образованность обернулась модой, а сопричастность к ней — почтенным клеймом, уже не обязательно соответствующим личным достоинствам. Укрепление групповой общности гуманистов означало вместе с тем, что они успели выработать свои шаблоны, воспитать своих педантов и эпигонов, породить свой конформизм. Но, когда и поскольку это обнаружилось, гуманисты (в узком «филологическом» смысле слова) утратили прежнее духовное значение. Уже Леонардо да Винчи подчеркивал, что не желает иметь с ними дела, Макьявелли был от них далек, Аретино смеялся над ними.
То же самое случится и с художниками. Начиная с 1563 г. цехи сменяются академиями. Пройдет еще столетие, и новая интеллигенция оформится вполне. Но перестанет быть ренессансной.
«Труды в досуге»
В представлениях гуманистической среды уже со второй половины XIV в. studia humanitatis стереотипно сопряжены с понятием «досуг» (otium, ozio), тоже заимствованным у Цицерона. Этот заполненный высокими занятиями, сладостный и отрадный досуг всегда противопоставлен службе и вообще всяким деловым обязанностям (negotium, ufficio). «Хотя бы то время, которое оставляют тебе другие заботы и необходимые для жизни дела, с великой пользой присвой и употреби на то, в чем способна раскрыться твоя одаренность. Нет ничего более пригодного и подобающего для приобретения добродетелей и благонравия, чем усердное чтение ученых античных писателей»{12}. Otium очень близок к тому, что современные социологи называют сферой «свободного времени», т. е. не такого времени, когда человек непременно бездельничает, а когда он принадлежит только себе и занят тем, чем ему хочется заниматься, а не тем, чего от него требуют внешние обстоятельства. Исходная антитеза negotium — otium, решающая для понимания социальной природы гуманистической группы, конкретизируется и раскрывается в ряду семантических оппозиций: службы и служения, профессии и призвания, внешнего и внутреннего, обыденного и возвышенного, вынужденного и свободного, постылого и приносящего желанное наслаждение.
Нужно оговориться: otium мог иметь также негативное значение уклонения от человеческих обязанностей, нелюбознательной лености, монашеского безделья, a negotium в этом случае приобретал позитивный смысл. Но элементарное противопоставление труда и безделья перекрывалось более тонкой антитезой двух «досугов», о которой здесь идет речь: ведь подлинный otium не просто «досуг», не «порочный досуг», не «ленивый досуг», а «труды в досуге» («in otio meo negotia»). Следует «время досуга проводить не досужно». Высший же negotium — это чуждые суетным трудам занятия словесностью и созерцание истины. Понятия «otium» и «negotium», таким образом, сдвигались