павлинье оперенье влаги над смородиной, сад в бабочках, как в родинках, — привет!
Как живешь, слива, на которой ничего не растет, слива, которая живет сама по себе с выводком утят в своей барственной тени, как живешь, вишня с прислоненной к клейкому темному боку лестницей? Колодезная глубина бидонов — чур, я вишню собираю, а Сережка пускай крыжовник, нет, я первая сказала, не будем мы сидеть с Ленькой, махнем-ка через забор да на реку, ишь чего придумали; марсианский стрекот кузнечиков по ночам, а веранда на веревках дикого винограда все так же уносилась в небо, как качели...
Каждое лето меня отправляли сюда, но это лето!..
Письма писались на ощупь, ночью расцветали слова дикой красоты, утром они блекли, опадали, начиналось новое письмо, слова неслись поверх знаков препинания, поверх стыдливости — куда там! — дальше, дальше, пока не сточится карандаш.
Саша, я преклоняюсь перед твоими грамматическими ошибками, целую каждую кляксу. Эти загадочные зачеркивания, из-под них едва мерцают твои слова... Я греюсь возле неправильных переносов, а этот почерк — прекрасный, восхитительный почерк троечника!
«Ты мне нравишся. Я это говорю тебе не первый. Ты может изменчева как все девченки».
Через головокружительное пространство летел ответ: над Волгоградом, Саратовом, Сызранью, над Всесоюзным конкурсом пианистов имени Кабалевского в Куйбышеве, между созвездием Пса и облачностью в районе Жигулей, над небольшими осадками на юго-западе Ульяновской области, над маминой головой пролетало: «Здорово, здорово, Сашка, редкий, удивительный, я плыву следом за тобой по маршруту Ростов — Пермь, знаю его до травинки, мне знакома каждая шина, подвешенная на цепях дебаркадера, старухи, торгующие клубникой на пристанях, впрочем, прости жуткий почерк, не читай, если не в силах, только глянь на строчки — электрокардиограмма, — ты все поймешь».
С первым его ответом я совершила побег в дружелюбные заросли лопуха — как поживаете, лопухи?
Никто не отзовется, никто.
Но все же распутываются джунгли, клубятся, рассеиваются туманы, расступаются ветви, обнажая тропинки в малине, крапиве, в можжевельнике, пока я пишу про покинутую родину, которую помню с закрытыми глазами; когда-нибудь, истекая памятью обо всей жизни, я вернусь сюда, положу голову на корни орешника и умру под звон можжевеловых листьев.
И что, если там, в летнем городе, название которого выпевает какая-то птица всем своим бархатистым существом, до сих пор ходит бабушка в калошах, поливая грядки огурцов и мотыльков над ними, она ходит и поправляет на чучеле фетровую шляпу дедушки, которую он успел примерить, но поносить не успел, там ходит чучело вдоль оград над кукурузой и машет рукавом на стрижей, там вьются стрижи над школьником со скрипкой в руках, сейчас он кончит канифолить струны и заиграет на веранде гаммы, вниз по ступенькам один за другим потекут подневольные звуки ученической музыки в огород, где и поныне сидит Саша среди подсолнечников, на солнцепеке, и стрекозы летают над его головой, к нему ластится бесхвостый зверь Джерри, а за калиткой, как всегда, мчатся на велосипедах дети; не ниже бельевой веревки, на которой сушится легкое летнее платье тети Любы, но и не выше стрижей — наплыв облаков, облаков, облаков... И если что со мной случится — исчезну ли я, пропаду куда, — ищи меня у тетки на грядках; там, как волшебный фонарь, неподвижно катится велосипедное колесо, там все мы еще живы, все мы еще вместе и нам, господи, как хорошо — прекрасное, как морское дно, прошлое...
«...Смотри у меня если чего узнаю у тебя что есть с кем из парней, запомни я мужчина, а мужчина слез лить не станет он вырвет из сердца...»
Я вбежала в комнату и застыла на месте. Бабушка сидела в кресле-качалке, курила папиросу. Она взглянула на меня из-под очков и недовольно сказала:
— Чего пишешь — не разберу. Молодого человека, что ли, завела? — И не спеша перевернула страницу.
С воплем я вырвала тетрадь из ее рук и бросилась бежать — навсегда, ноги моей тут больше не будет, деньги занять на билет у соседей... Немалую роль в моем возвращении сыграло то, что из лопухов я видела, как тетя Люба сбивала на веранде мусс, а я тогда ничего так не любила, как мусс из малины.
Осенью я уже встречала «Украину» дома. В последнюю нашу встречу, перед самым концом навигации, мы поклялись ждать друг друга, и он подарил мне на память вот этот браслет, купленный в Ростове у цыганки.
— Ох и нормально! — сказала подруга Оля, примеряя браслет на свою загорелую руку. — Подари!
— Не могу, — ответила я тихо, таинственно.
— Давай махнемся на мои клипсы с синеньким камешком.
Тайна таяла на моих губах, как мороженое.
Я отобрала у нее браслет и вытащила из учебника по физике фотографию Саши.
Оля сказала: «Ничего себе», перевернула снимок и прочитала задумчиво:
— «От Саши на вечную память». Твой фраер? — деловито спросила она.
Я все рассказала ей.
— Вы целовались? — уточнила Оля и задумалась. — А я ведь тоже влюбилась, — призналась она и быстро-быстро заговорила: — Мы познакомились на юге в санатории, он там был бас-гитарой и танцы отдыхающим играл, а мне ни с кем не велел танцевать: ревную, говорил, и мы тоже целовались. Только ты никому не говори.
— Да никогда! Ты влюбилась по-настоящему?
— А то нет! — обидчиво сказала Оля. — Только у меня беда. — Она запнулась и опустила глаза.
— Ну?!
— Он, в общем-то... ну как бы тебе сказать... Нет, ты не подумай, он хороший...
— Да говори же! Алкоголик, что ли?
— Не, — с возмущением отмахнулась Оля, — скажешь тоже... Он женат.
— А... А как же, если женат?
— Жена у него мымра, вот что! Она его талант сгубила, он бы мог прославиться, у него такой голос! А она, он мне сам сказал, женила его на себе, и он теперь прозябает, деньги ей зарабатывает, вместо того чтобы в консерватории учиться. Говорит: «Все равно разойдусь с ней», а я ему сказала, что, как школу кончу, приеду к нему и вместе петь будем.
— Оля! — испугалась я. — А может, жена его любит! Она же жена!
Оля покраснела и топнула ногой.
— А я что — не люблю, что ли! Еще как люблю! Она и вправду мымра, он мне фото показывал. А ты если не понимаешь, так и не надо.
— Слушай, а он тебе уже написал?