одни собирают броневики, другие вставляют статьи
и спектакли в каждое подвернувшееся окно,
а третьи увозят библиотеки по горящему мосту,
даже раньше, все еще здесь, и живы, все впервые,
все на передовой,
язык и реальность послушно гнутся,
часы задумчиво бьют пятнадцать,
двадцатый век, материал и убийца,
висит как фонема над головой —
не желает стать звуком и начинаться,
но не в силах не начинаться,
ибо те, кем в «Яблочке» кормят рыбу,
предопределены рифмой второй строки,
а те, кто кормит, без исключенья вышли
из гоголевской шинели,
пока курско-орловский говор рвется
в литературные языки
и намерен актуализоваться посредством всех,
что покуда не околели,
а вдали плывет Петербург, подобный черной реке
и поэтажно горящему кораблю,
а я смотрю и не сплю, не сплю – и не сплю,
пока Поливанов
идет на свидание в тюрьму к научному руководителю,
бывшему иерусалимскому королю,
и не знает, что он и сам – система транслитерации,
отдел Коминтерна и безнадежно мертвый герой романа.
«Авианосец болен, матросы с него бегут…»
Авианосец болен, матросы с него бегут,
отставной командир корабля популярен как Робин Гуд,
его «Наутилус» орудья щерит из любых водных прорех,
у него под водой настоящий Шервуд – он принимает всех.
Командование не желает искать следы на воде
ни в политической, ни в сетевой, ни в океанской
среде,
оно читало все те же книги и смотрело то же кино
и знает, что при столкновении с архетипом
его дело – обречено.
Все его звезды смерти взорвутся (а потом взорвутся
на бис),
треножники и летучие блюдца образуют сервиз,
продажная пресса продаст другому,
скелет развалит клозет,
в общем, стоит им выйти из дому, как их всех
поглотит сюжет.
У экс-командира та же проблема: архетип за него
горой,
а он не капитан и не Немо, он вообще не герой.
зачем ему наводить справедливость
подобно чумной звезде?
он хочет а) жить и б) быть счастливым,
просто делать это – в воде.
Авианосец плачет, ржавея от собственных слез,
он мечтает работать пляжем, а не быть средоточием
гроз,
он пытается слиться с ландшафтом,
стать одной из прибрежных плит,
но у сюжета есть автор – и автору нужен конфликт.
Впрочем, автор – сугубое меньшинство,
и судьба его горестна и проста:
те, кто создан им, погубят его – с той стороны листа.
«Генетическая разница между двумя видами кукурузы…»
Генетическая разница между двумя видами кукурузы
больше, чем между человеком и обезьяной.
Кукуруза уходит плакать за колхозные шлюзы,
возвращается пьяной.
Ничего, говорит, не помню, не жду, не знаю,
давно я подозревала, что я себе не родная.
Отвечает ей марь-трава, индийский сорняк,
отчетливо, злобно:
может, не имеешь родства, зато ты съедобна,
птицам и мышам хороша, и любезна людям,
потому и дальше будешь дышать, когда мы не будем.
Кукуруза помнит долину, речную тину, солнце,
клочья тумана,
всех, на кого натыкались корни – от Украины
до родного Теуакана,
думает: без обмена материалом здесь обошлось едва ли,
а меня ж еще опыляли.
Значит есть родство, Дарвин в небе, в мире – порядок.
На вокзале купи початок, попробуй – сладок,
так, как в детстве, сладок.
И никаких загадок.
Флавию Меробауду на получение им сенаторского звания
Белый город взойдет травой и опять превратится в прах,
повернется к солнцу морщинистый бок слоновий,
и архивная крыса в иных мирах
твое имя по описи восстановит.
Как следы звероящера на окаменевшем дне,
горстка дат и отметок – зарейнской походкой птичьей.
чистокровный франк, родился и жил вовне.
А фамилия Флавий – забавный местный обычай.
Чье-то имя, эхо, привычка, ничья вина —
продавался дом, цена оказалась сходной.
А в Испании – война? Так везде война,
и всегда война, и рифмуется с чем угодно.
Пить вино под небом, покуда сады тихи,
воевать, пока луна в глазах не застынет,
и писать на случай посредственные стихи,
как положено франку Флавию – на латыни.
«Жил счастливо…»
Жил счастливо,
старался не помнить, что окружен людьми —
кроме текстов, естественно, писем и дневников,
не любил уходить из дому за пивом —
просыпался в Перми
или в нижнем Тагиле (выпил полбанки и далее был таков)
или в море, или в такой Юре,
где саговники стоят неподвижно, как в букваре,
и рамфоринх карабкается мимо перистых облаков
словно верхнее «ми».
Завтра днем,
он стоит у раскопа, рифмуя цифры свои,
пересчитывая геологические слои,
вспоминая этаж и дом,
машинально рисуя птицу – «правнук, привет»,
машинально строя границы, включая свет,
да, конечно, с приливом, луной, открытым окном,
да, конечно, счастливо, потому что несчастья нет,
или есть, но не здесь —
он его не пускает в этот сюжет.
и не помнит о нем.
«Там по-прежнему по улице штормовой…»
Там по-прежнему по улице штормовой
человек гуляет с пылающей головой,
от него на пари прикуривает шпана —
не портовая, те знают цену огню —
на него до сих пор заглядывается она,
та чей свет не храню, та чей след не храню,
не ее двоичный код творит мои облака,
и ракушки мои – с другого материка.
Там по-прежнему читаются провода
с воробьями, рассаженными под фокстрот,
там отсутствуют все