маленький советский принц. Ел из трофейной посуды со свастиками, которую за ним мыла домработница тётя Вера. Она спала на сундуке и готовила еду на дровяной плите – ни газа, ни отопления, я так понимаю, там не было предусмотрено. Домработница – это конечно, какое-то вопиющее классовое неравенство, но дед с 13 лет работал на подмосковной фабрике, потом был на побегушках в «Товариществе внутренней и вывозной торговли капиталиста Второва». То есть в рамках одной жизни справедливость восстанавливалась.
«Итак с мая 1915 года я работал на Реутовской фабрике, вращался среди рабочих подростков таких же, как сам. Работа на фабрике проходила в две смены. В первую смену 1-ый гудок был в половину пятого. 2-ой без пятнадцати пять. Сторож дядя Яков ходил в гудок по коридору с колотушкой и кричал: «Первый! Гудок!» Потом постучит колотушкой и опять кричит: «Первый гудок». Так он кричал 2-ой и 3-ий в 5 часов гудок. Как тяжело было подниматься на работу в самое сонное время ребенку в 13 лет. А подниматься надо. Идёшь на работу и на ходу спишь. И когда в фабрике запустят станки, закрутятся колеса, заходят станки, сделается такой шум, что ничего не слышно, если тебе кто хочет сказать. Тут уж ты являешься придатком станка. Он ходит взад-вперед и ты за ним должен ходить. Отец, бывало, говорил мне: «Пашка, фабрика – это паутина, а хозяин её есть паук. Попадает к нему рабочий, он сосёт из него кровь, как сосёт паук из мухи, когда она попадает к нему в паутину». Так оно и есть. 9 часов бегаешь-бегаешь за машиной, присучаешь нитки, дышишь ватой, в голове вечно шум. Летом откроешь на немного окно и глотнёшь свежего приятного воздуха, и опять к станку».
У деда, которого звали так же, как и меня – Павел, а по отцу Андреевич, было трое детей. Дочь Люся, сын Вова и самый младший – мой папа, тогда ещё просто Саша. Дед в позднем ребёнке души не чаял и, как говорила мама, «в жопу дул».
Как только Павел Андреевич заметил, что Саша увлекается рисованием, отвёл его в художественную школу. Потом в художественное училище. Чтобы быть последовательным, дальше нужно было идти в театрально-художественный институт, но тут возникли проблемы.
Сейчас я изложу папину версию, потому что никакой другой у меня нет.
Папа ходил в кружок Кима Хадеева. «Это умнейший человек, мой самый лучший друг», – говорит о нём папа. Когда Кима попросили дать интервью о художнике Лёшке Жданове, Ким ответил: «Жданов? Не знаю такого художника. Вот о Сашке Антипове я могу говорить как о художнике, а о Жданове я могу говорить только как о поэте». Я ещё раз замечу, что это слова моего отца, как оно там было, я знать не могу. Для простоты назовём кружок Кима антикоммунистическим. Антикоммунистический кружок в коммунистической стране. Вот из-за этого, говорит мой папа, его и не взяли в театрально-художественный институт. И якобы Павел Андреевич имел серьёзный разговор с кем-то из ГБ, мол, как вы допустили, чтоб сын коммуниста с такими связался? Папа плевал на такие серьёзные разговоры, к Киму ходить не перестал, но и в институт больше не пробовал поступать.
Дед умер, когда папе было 23. Тут и начались все папины несчастья. То есть это опять можно назвать справедливостью, если ты одну половину жизни как сыр в масле катался, то вторую, будь любезен, проведи в говне.
А всё из-за квартир, которых вокруг папы было неприлично много. Его сестра с мужем и сыном жили на камвольном. Брат с женой и дочерью – лицезрели в окно трубу. Папина мать, ещё не старая пятидесятилетняя женщина, тоже решила обзавестись семьёй и вышла за престарелого гэбэшника в надежде на то, что он быстро откинет копыта и ей достанется квартира на проспекте. В итоге папа оставался владельцем привокзальных хором, устраивал там богемную жизнь и прочее. Естественно, дядя Вова захотел переселиться с «края города» обратно в центр. Не буду вдаваться в подробности, но моего отца всё же уговорили переехать на Гая.
В принципе, папин образ жизни от этого ничуть не меняется. Друзья начинают ходить к нему и «на край города». Один из них знакомит отца с мамой…
И ещё пару слов о крае. Папа очень любит рассказывать, не то что бы сильно жалея, но как бы бравируя передо мной, о временах, когда он выходил из дому, садился на электричку и через 20 минут был на даче в Ждановичах (дачу ту снесли, когда строили Минское море или Дрозды). Или о том, что вот он просыпался и думал: а не поехать ли сегодня в Гродно? И опять-таки выходил и сразу садился в автобус до Гродно. А теперь вот живёт вдали от вокзала, с низкими потолками.
Но тут же классно, думаю я, всего-то 20 минут ходьбы до Немиги и 45 – до вокзала. Какой уж тут край, если подумать, что есть Малиновка, Сухарево или даже шабанывымоишабаны.
11
Пока я всё это пишу, наступил март, и картинка за окном изменилась. Осталось дерево, но снег уже не лежит на ветках. На городской площади четыре флагштока: один пустой, на трёх других флаги Латвии, Евросоюза и города Вентспилс. За флагштоками спиной ко мне стоит гранитный Фабрициус и смотрит на зелёный дом времён Российской империи. Из труб дома идёт жиденький чёрный дымок – в старом городе обогреваются каминами. Сразу за домом на фоне синего неба видны два жёлтых портовых крана.
Латвийское министерство культуры оплатило мне комнату в вентспилсском доме писателей. Я пообещал, что буду дописывать роман. И я его дописываю.
12
В тот год поступали Шурик, Лёха, Женька и Костя.
Андрей перешёл в последний класс, Вадим учился в техникуме лёгкой промышленности. Нам он говорил, что будет модельером обуви, но как-то это не вязалось с теми тапочками, которые он иногда показывал. Я без удовольствия ходил в нархоз, из меня обещали сделать финансиста. Дуба был в армии.
Костя отыскал только открывшийся факультет при БГУ. Про него ещё мало кто знал, и Костя с большой ревностью относился к тому, что Лёха пошёл с ним на консультации. Лёхину душу грело, что он, один из худших учеников в классе (если судить по оценкам), взял сразу такую высокую планку – БГУ. Он рассказывал, когда учителя узнавали, что он будет поступать в БГУ, одни злились, другие