мне, недвусмысленно прикасаясь. Напротив он хлопает старика по плечу, как это положено старым друзьям, и проговаривает:
— Воркуете голубки? Борька, айда за стол! Манька такой обед забабахала — загляденье! Успеешь еще невестой налюбоваться! — он отправляет Бориса Михайловича, что ему пусто было, в столовую, а сам мне тихо приказывает, — Поди, приведи себя в порядок и спускайся к столу.
Щас прям! Разбежалась носом об асфальт! Да я лучше с голоду помру, чем сяду с этим хмырем за стол!
Пыхтя, топаю к лестнице, поднимаюсь, не намереваясь больше возвращаться, как строгий голос отца меня окликает:
— Сонька! И чтоб без фокусов. Не думай, что я не знаю, что тебя поперли.
— Что шавки твои уже доложили? — ехидно кричу с лестницы, не заботясь о том, что кто-то может стать свидетелем нашей перебранки. — Или старый пес в своих вставных зубах принес весть?
Отец чертыхается, а я уже хлопаю дверью, заходя в комнату.
Я не спеша, собираюсь. Завязываю хвост, надеваю провокационную и несвойственную мне одежу. Джинсы с дырками на коленях, большую футболку с кричащей надписью «kiss me» и вульгарным рисунком языка между пальцев — указательного и среднего. В этом образе, да еще и без грамма макияжа, я точно девочка подросток.
Пускай! Пускай Борька видит, что позарился на дитя.
Однако я ошибаюсь. Его не смущает ни мой вид, ни косые, брошенные украдкой взоры из-под нахмуренных бровей. Когда он замечает надпись и читает, то хищно облизывается, а у меня резко отпадает аппетит.
Неужели? Неужели отец не видит, что он старый извращенец? Что никакой он не достойный супруг, а бог невесть что!
— Борька, а ведь прав Ванька-то, что-то мутит Зорин. И в землю эту проклятую вцепился пастью. Ресторан у них там, видите ли!
— Да, какой там ресторан, Андрюх, — наливая себе уже, между прочим, вторую стопку виски, произносит, зыркнув мельком на меня. Отлично! Еще и колдырь! Холера его смори! — так одно название.
— Такие бабки им предлагал, а они ни в какую!
— Так что не знаешь, как делается, Андрюша, — лукаво поблескивая хмельными очами, гаденько ухмыляется, — надави, где надо.
— Так уже, Борька!
— Ну, так давай за это, — поднимает глубокий бокал на низкой ножке, — вздрогнем!
— Вздрогнем! — вторит ему отец и мужчины чокаются.
Обычно не принято, чтобы мужчины вели деловые переговоры в присутствии женщины, но то ли сегодня день такой, то ли обстановка располагает, а мужчины пускаются в бурное обсуждение. Но мне-то что… Я далеко от бизнеса и для меня их разговоры хуже математических формул. Единственное что мне остается делать это запихивать в себя еду через «не могу» и «не хочу», уворачиваться от порядком набубеневшегося будущего муженька и его бесстыжих рук.
— О-о-о, — тянет отец, покачивая опустевшую бутылку в руке.
И я, используя это как предлог, вскакиваю с места и почти услужливо восклицаю:
— Я пойду, принесу!
— Сиди, — отрезает Павлов. — Я сам.
Покачиваясь и подпевая себе под нос, он уходит, а я цепенею, потому что рука ползет по моей коленке, и даже через плотную ткань джинс, чувствую насколько она потная. Он больно хватает пальцами, и я крепкой хваткой останавливаю руку, что добралась до самого бедра.
— Софьюшка, душа моя, — хрипит мне, задыхаясь, на ухо, придвинувшись на стуле. — Ну чего же ты, девонька, упрямишься?
— О-отпустите меня! — дрожаще выдавливаю. Но его рука только крепче сжимается, клеймя меня и наставляя синяки.
— Ну, голубушка, что ты…. что ты, — опускает лицо, дотрагиваясь сухими губами до шеи, проводит губами по коже, оставляя липкий след слюны. — Дай же тебя попробовать, сладенькая, — шепчет между суматошными клювками, — поцелуями это не назвать.
Мне наконец-то удается оторвать его руку, вскочить на ноги и, попятиться назад.
— Ты уже моя, девочка, — скалит зубы. — И будет лучше для тебя научиться мне угождать. Ну-ну, не делай такое несчастное личико. Бледность тебе совсем ни к лицу. Я готов быть щедрым за твою уступчивость. Только, скажи, чего ты хочешь?
Я не говорю, потому что сказать мне ему нечего.
— Я не ваша, — зло рычу. — И никогда не буду.
Мои слова его забавляют и, качая головой, он проговаривает:
— Моя, моя.
Только через мой труп!
Ноги уже несут меня к двери. Кажется, по пути я врезаюсь в угол стола, но мне все равно. Уйти! Немедля! Отсюда! Не видеть и не слышать его!
Я уже открываю дверь, вылетаю из столовой, как сталкиваюсь с отцом. Павлов преграждает мне дорогу. Хмурится, хватая за руку.
— Опять твои выходки? Думаешь, я терпеть буду?
— Не терпи! — диким ором кричу. — Не терпи! — вырываюсь. — Не пойду замуж! Можешь даже меня из завещания выписать, хоть выгнать на улицу, а замуж за этого старого пердуна — не пойду! Так и знай!
Из дома выбегаю в слезах, что застилают глаза. Мне темно, холодно и одиноко. Но даже это не перекрывает ощущения ненужности. Почему? Почему отец, который должен меня защищать, который должен быть мне опорой и стеной, готов меня продать и отдать на услужение за какие-то бумажки? Бумажки, которых у нас куры не клюют! Меня! Как портовую шлюху — продали!
Иду, не разбирая дороги. Кто-то, кажется, что-то кричит мне вслед, кто-то предлагает помощь. Я останавливаюсь лишь тогда, когда подхожу к крайнему дому частного поселка. В нем давно никто не живет, свет в этой округе почти не горит, и я сажусь на бордюр. Шмыгаю носом, опускаю голову на колени и сжимаюсь в клубок, словно пытаясь спрятать себя от этого мира.
Мама. Мамочка, где же ты? Возможно, будь ты сейчас здесь, то не допустила бы подобного вздора.
Мысленно обращаюсь к той кого никогда не видела, но даровала мне жизнь, ценой своей собственной. Это самый большой подарок, дарованный мне ею, но он говорит гораздо о большем, нежели все папины подачки разом.
Как мы к этому пришли? Как допустили? Он не был плохим отцом, не подымал руки, был в меру строг, пусть и крайне редко ласков. Неужели я уже тогда была разменной монетой? Нет. Нет. Этого никак не могло быть.
— Эй! — окликает меня кто-то.
Устало поворачиваю голову. Надо же, даже случайные попутчики остановились, чтобы меня, очевидно, пожалеть. Даже они, но не собственный отец.
—