их в ноябре 1848 года. Юнкерско-бюрократическое министерство, на целых десять лет утвердившееся теперь в Пруссии, вынуждено было, правда, править в конституционных формах, но мстило за это целой системой мелочных, небывалых до сих пор даже в Пруссии придирок и притеснений, от которых больше всех страдала буржуазия[53]. Но последняя смиренно ушла в себя, безропотно принимала градом сыпавшиеся на неё удары и пинки как наказание за свои былые революционные поползновения и постепенно привыкала теперь к мысли, которую впоследствии и высказала: а всё-таки мы собаки!
Затем наступил период регентства. Чтобы доказать свою преданность престолу, Мантёйфель окружил наследника[54], нынешнего императора, шпионами совершенно так же, как Путкамер теперь окружает ими редакцию «Sozialdemokrat». Как только наследник сделался регентом, Мантёйфеля, естественно, выставили вон, и началась «новая эра»[55]. Это была только перемена декораций. Принц-регент соизволил разрешить буржуазии опять стать либеральной. Буржуа с удовольствием воспользовались этим разрешением, но вообразили, что они теперь господа положения, что прусское государство должно плясать под их дудку. Но это совсем не входило в планы «авторитетных кругов», выражаясь языком рептильной прессы. Реорганизация армии должна была быть той ценой, которой либеральным буржуа надлежало оплатить «новую эру». Правительство при этом требовало только фактического проведения в жизнь всеобщей воинской повинности в тех размерах, в каких она осуществлялась около 1816 года. С точки зрения либеральной оппозиции против этого нельзя было привести решительно ни одного возражения, которое не находилось бы в вопиющем противоречии с её же собственными фразами о престиже и германской миссии Пруссии. Но либеральная оппозиция поставила как условие своего согласия законодательное ограничение срока военной службы двумя годами. Само по себе это было вполне рационально; вопрос был только в том, можно ли этого добиться, готова ли либеральная буржуазия страны отстаивать это условие до конца, ценой любых жертв. Правительство твёрдо настаивало на трёх годах военной службы, палата — на двух; разразился конфликт[56]. А вместе с конфликтом в военном вопросе внешняя политика снова приобретала решающее значение также и для внутренней политики.
Мы видели, как Пруссия окончательно лишилась всякого уважения в результате своего поведения во время Крымской и Итальянской войн. Эта жалкая политика отчасти находила себе оправдание в плохом состоянии прусской армии. Так как уже и до 1848 г. без согласия сословий нельзя было вводить новые налоги или заключать займы, а созывать для этого сословных представителей тоже не хотели, то на армию никогда не хватало денег, и от безграничной скаредности она пришла в полный упадок. Укоренившийся при Фридрихе-Вильгельме Ⅲ дух парадности и шагистики довершил остальное. Какой беспомощной оказалась эта воспитанная на парадах армия в 1848 г., на полях сражений в Дании, можно прочесть у графа Вальдерзее. Мобилизация 1850 г. была полнейшим провалом: не хватало всего, а то, что имелось, большей частью никуда не годилось[57]. Вотированные палатами кредиты, правда, помогли делу; армия была выбита из старой рутины; полевая служба, по крайней мере в большинстве случаев, стала вытеснять парады. Но численность армии оставалась та же, что и около 1820 г., в то время как все другие великие державы, особенно Франция, со стороны которой как раз теперь угрожала опасность, значительно увеличили свои вооружённые силы. Между тем, в Пруссии существовала всеобщая воинская повинность; каждый пруссак был на бумаге солдатом, но при увеличении населения с 10 ½ миллионов (1817 г.) до 17¾ миллиона (1858 г.) установленный контингент армии не позволял принять на службу и обучить больше одной трети годных к военной службе лиц. Теперь правительство требовало увеличения армии, почти в точности соответствовавшего приросту населения с 1817 года. Но те же самые либеральные депутаты, которые беспрестанно требовали от правительства, чтобы оно встало во главе Германии, охраняло престиж Германии по отношению к иностранным государствам, восстановило её международный авторитет,— эти самые люди теперь скряжничали и торговались и ни за что не хотели дать своё согласие иначе, как на основе двухгодичного срока службы. Были ли они, однако, достаточно сильны, чтобы осуществить своё желание, на котором они так упорно настаивали? Стоял ли за ними народ или хотя бы только буржуазия, готовые к решительным действиям?
Отнюдь нет. Буржуазия приветствовала их словесные бои с Бисмарком, но в действительности она организовала движение, которое, хотя и бессознательно, фактически было направлено против политики большинства прусской палаты. Покушение Дании на конституцию Гольштейна, попытки насильственной данизации Шлезвига приводили в негодование немецкого буржуа[58]. К третированию со стороны великих держав он привык, но пинки со стороны маленькой Дании вызывали у него возмущение. Был основан Национальный союз[59]; его силу составляла как раз буржуазия мелких государств. А Национальный союз, при всём своём либерализме, прежде всего требовал национального объединения под руководством Пруссии, по возможности либеральной Пруссии, в крайнем случае — Пруссии как она есть. Добиться, наконец, того, чтобы было ликвидировано жалкое положение немцев на мировом рынке как людей второго разряда, обуздать Данию и показать зубы великим державам в Шлезвиг-Гольштейне — вот чего прежде всего требовал Национальный союз. При этом требование прусского верховенства было теперь освобождено от всех тех неясностей и иллюзий, которые были ещё свойственны ему до 1850 года. Было точно известно, что это требование означает изгнание Австрии из Германии, фактическое уничтожение суверенитета мелких государств и что и то и другое неосуществимо без гражданской войны и раздела Германии. Но гражданской войны больше не боялись, а раздел только подводил итог запретительной таможенной политике Австрии. Немецкая промышленность и торговля настолько развились, сеть немецких торговых фирм, охватывавшая мировой рынок, так расширилась и сделалась настолько густой, что система мелких государств у себя дома и бесправие и беззащитность за границей не могли быть долее терпимы. И в то самое время, когда сильнейшая политическая организация, какой только немецкая буржуазия когда-либо располагала, фактически выносила берлинским депутатам вотум недоверия, последние продолжали торговаться из-за срока военной службы!
Таково было положение, когда Бисмарк решил активно вмешаться во внешнюю политику.
Бисмарк — это Луи-Наполеон, французский авантюристский претендент на корону, перевоплотившийся в прусского захолустного юнкера и немецкого студента-корпоранта. Как и Луи-Наполеон, Бисмарк — человек большого практического ума и огромной изворотливости, прирождённый и тёртый делец, который при других обстоятельствах мог бы потягаться на нью-йоркской бирже с Вандербилтами и Джеями Гулдами; да он и в самом деле весьма недурно устроил свои частные делишки. С таким развитым умом в области практической жизни часто бывает, однако, связана соответствующая ограниченность кругозора, и в этом отношении Бисмарк превосходит своего французского предшественника. Этот последний всё же сам в годы своего бродяжничества выработал себе свои «наполеоновские идеи»[60] —