за что не раздвинули бы ноги. Им и в голову не придет, какое острое наслаждение может испытать неверная жена, которую злой муж лупит тяжелым ремнем. Неверность — для них грех, какая уж там свеча в окошке для любовника.
Правда, сама Клодет этого всего тоже пока не испытала. Но ведь это только пока.
Иногда, сказавшись больной, когда вся семья отправлялась в церковь, она раздевалась донага и бросалась рассматривать себя в большое зеркало в родительской спальне, замирая от сладкого ужаса: что будет, если кто-то из них неожиданно вернется? Щеки горели, когда она на цыпочках бежала обнаженной через анфиладу комнат. А из зеркала на нее смотрела ничем не примечательная девушка с небольшой аккуратной грудкой и стройными бедрами. Ножки, может, были и коротковатые, зато ровные, без этих ужасных толстых бедер и щиколоток. А удлинить их можно каблуками, большое дело! Талия на месте, животик плоский с круглой вмятинкой пупка. Она поворачивалась, чтобы рассмотреть себя сзади и тоже оставалась довольна — есть что похлестать будущему супругу! И смеясь, стремглав бросалась к себе в комнату, выдавая потом родным свои пылающие щеки за болезненную горячечность.
А мать с отцом, попивая чай из тонких фарфоровых блюдец, вполголоса обсуждали, что непонятно в кого Клавдия уродилась такая, вся какая-то нервная, злющая, слова ей не скажи, о чем-то думает, думает все время, да все книжки свои читает, а чего в этих книжках хорошего? От них темные круги под глазами, да глупости в голове. Кто ее замуж такую возьмет? Наказание одно. Мать, конечно, догадывалась, отчего у младшей дочери так горят щеки, но отцу благоразумно ничего не сообщала. Спокойней будет.
За мечтами и раздумьями Клодет не заметила, как началась война. Вернее, заметить-то она заметила, но сама война ее совсем не заинтересовала. Потом, когда она сообразила, что через год оканчивает гимназию, а в Париж теперь не попасть — вся ж Европа воюет! — то чуть не разрыдалась. Ну почему ей так не везет? Окончи она курс годом раньше — уже гуляла бы по Монмартру в шляпе с широкими полями, интересничала с художниками и пила бы абсент. Она не знала, что такое абсент, но его пили все парижские люди искусства. Впрочем, она вообще никакого алкоголя еще не пила, кроме церковного кагора.
Год назад школу закончила сестра Юлия. И, естественно, ни в какой Париж не поехала. Все жениха искала. Самое интересное, что нашла — корнета Рижского драгунского полка, непонятно каким ветром занесенного в их город. А теперь жених вместо свадьбы отправлялся на войну, прямо как в пошлом романсе. Юля, опять же как в романсе, целыми днями рыдала, да еще и по ночам всхлипывала, что было уж совсем невыносимо, спали-то они в одной комнате.
А вот папины дела из-за войны пошли в гору. Клодет понятия не имела, чем он торговал, он что-то рассказывал, но она никогда не запоминала. Зачем? А тут это самое срочно понадобилось для армии. Дом заполнили наглые молодые люди с расширенными зрачками. Они двусмысленно подмигивали сестрам, а один даже попробовал потрогать Клодет сзади, за что получил полновесную оплеуху, но не испугался, как она ожидала, а расхохотался. И ведь и после продолжал свои отвратительные подмигивания, мол, у нас с тобой, девочка, есть маленький секрет, но мы про него никому не расскажем, да? Клодет задыхалась от возмущения, но ничего не могла противопоставить этому мужскому коварству, кроме гордо вздернутого носика и полного презрения. Да что толку-то?
Самое гадкое было, что ей это даже нравилось. Где-то очень глубоко в душе, так глубоко, что она сама себе не была готова в этом признаться, но ведь нравилось же. И маленький дракончик там внизу шевелился и согласно кивал. Ему тоже нравилось, поганцу эдакому.
Чем ближе приближалась желанная дата конца учебы, тем тревожнее становились знамения. С одной стороны, наши отобрали у австрияков Перемышль. Где этот Перемышль находится, Клодет понятия не имела, но все вокруг только и гудели: «Перемышль! Перемышль! Перемышль!» Наверное, это была очень значительная победа. С другой стороны, в газетах написали ужасное: германская субмарина потопила «Лузитанию», утонула целая тысяча человек. Сестра Юлия залилась слезами, представив, что там был ее корнет (что он там мог делать — непонятно, но Юля теперь ревела при каждом удобном случае, Клодет прямо ненавидела уже этого корнета несчастного). Сестра Катя, беременная и сильно подурневшая, тоже переживала из-за этой «Лузитании», как будто там были ее родные. А вот Клодет, сколько ни старалась, никак не могла вызвать в себе жалость к утопшим. Нет, конечно, их было жалко. Но так сильно из-за этого переживать? Война же. А на войне…
И еще она все время писала стихи. Старалась не подражать кумиру, найти что-то свое, но не получалось, все время выходило «как у Ахматовой», то есть конечно, не как у Ахматовой, а намного, намного хуже. И от этого становилось страшно: а вдруг она бездарна? Неужели она не сможет писать песни на свои стихи, неужели никогда толпа поклонников не будет умолять ее спеть на бис, ну, хотя бы один куплет? И она бесконечно заполняла аккуратным гимназическим почерком листок за листком в толстой тетрадке, но потом перечитывала, и от прочитанного хотелось завыть как сестра Юля.
Он сошел со ступени авто,
Улыбнулся, светлея лицом.
А она прошептала: «Не тот!»
И при всех назвала подлецом.
— Какая пошлость! — чуть не плача говорила она себе. — Господи, ну, откуда во мне эта пошлость?!
«Нет, — уверяла она себя. — Дело не в отсутствии таланта. Дело всего-навсего в том, что я не пережила ничего из того, о чем пишу. Чтобы от моих строк девушки покрывались гусиной кожей, нужно хотя бы раз самой ей покрыться — от мужских прикосновений, от нестерпимой боли измены, испытать, что чувствует женщина, когда ее бросают. Чтобы знать, как пахнет дым тонкой дамской пахитоски, надо хотя бы раз подержать в руках мундштук с сигаретой. Чтобы знать, как кружится голова от шампанского, надо бы этого шампанского выпить, может быть, даже целую бутылку. Как кружить голову мужчинам, если ты и не целовалась ни разу? Откуда возьмется порочный, сводящий с ума взгляд, если ты этого порока и не нюхала? Я ничего не знаю. И когда кончится эта проклятая война, когда уже можно будет вырваться из этого гадкого мирка, я стану совсем старой. Не старухой, но старой. Разве можно в 20 лет испытывать те же чувства,