время от времени ссылается в маргиналиях на цитируемый им литературный источник, но обычно ограничивается более чем лаконичным пояснением, например — Hor., то есть Гораций, — и только, не уточняя, из оды ли эта строка, из сатиры или послания, не указывая ни номера, ни строки и в большинстве случаев не приводя английского перевода; что же до основного текста, то в нем этих никак не обозначенных автором цитат великое множество (точно так же, как и у Монтеня)… Почему? Да потому, что их то и дело ему автоматически подсказывает услужливая память, он знает их с младых ногтей, выучен, воспитан на них, это тот естественный для него фонд, которым он оперирует. Что ж, в таком случае, скажете вы, он все равно не художник в полном смысле этого слова, а лишь человек гуманитарного образования, изучавший риторику, богословие и, конечно, античную литературу, римлян и греков, он просто страстный книгочей, взявшийся за перо.
В дополнение к этому отметим еще, что сам предмет, который занимает его мысли — меланхолия, — теснее всего связан в его книге все же не с медициной и не с астрологией, не с алхимией или воздействием демонов и прочих обитателей мира невидимого, а с психологией человека, то есть с той сферой, которая является одной из самых главных составляющих самого предмета литературы. Когда он описывает душевное состояние пораженного этим недугом человека, признаки этого недуга, проявляющегося во внешнем поведении меланхолика в обществе других людей и наедине с собой, особенности восприятия им действительности, сам механизм, вызывающий такое состояние, он делает это с такой проницательностью, так вживается в это состояние и описывает его словно изнутри, что вы невольно думаете: да ведь такие наблюдения над человеческой природой вполне могли бы попасться нам и в одной из вступительных глав Филдинга к отдельным книгам «Истории Тома Джонса, найденыша», в которых он беседует с читателем, размышляя над пружинами, над тайными и явными мотивами человеческих поступков, но только, право же, Бертон делает это подчас с большим литературным блеском; не случайно его не раз цитирует самый изощренный наблюдатель человеческой природы, глубже всех других английских писателей-романистов XVIII века зафиксировавший в слове самые скрытые душевные движения, открыший неведомую прежде писателям механику наших поступков, заглянувший в самое непредсказуемое, непостижимое, тайное тайных человеческого характера и увидевший сочетание в нем смешного и печального, постоянной непоследовательности, неустойчивости и эксцентрики, Лоуренс Стерн, для которого книга Бертона — непосредственный источник вдохновения, подражания, полемики и пародии. Под гордым вызовом Бертона своим возможным критикам, не приемлющим его своевольную манеру общения с читателем, — «Я рожден свободным человеком и волен сам решать, что мне говорить; кто может меня приневолить?»[17] — без сомнения, подписался бы и Стерн. Последний тоже включил, к примеру, но с уже откровенно пародийной целью, в состав своего романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» часть латинского трактата о носах, принадлежащего якобы перу ученейшего немца, некоего Гафена Слокенбергия («автор» рассматривает в трактате глубокомысленную медицинскую проблему — рождает ли фантазия нос, или, наоборот, нос рождает фантазию, — и тут же приводит его английский перевод). Таким образом, «Анатомия Меланхолии» для Стерна — не только источник глубоких наблюдений над человеческой психикой, но и объект пародирования, и смеется он как раз над медицинской эрудицией Бертона. Эту перекличку Бертона и Стерна давно уже отмечали в своих исследованиях многие литературоведы[18]. Впрочем, как мы уже убедились, Бертон никогда не надувает щеки, не важничает, он сам готов смеяться над собой, своими недостатками и слабостями, а заодно и над своей книгой, и это ли не свидетельство его житейской мудрости! Наряду с наукообразной серьезностью, с которой написаны некоторые главы, вы найдете у него и очаровательное прямодушие, искренность, которые сочетаются с немалой долей лукавства, игры; «у меня не сказано ничего нового, — признается он с обезоруживаюей прямотой, — а то, что есть, украдено мной у других…»[19], он словно забыл, что несколькими строками выше утверждал нечто прямо противоположное — «то, о чем другие только слыхали или читали, я испытал и претерпел сам, они почерпнули свои знания из книг, а я — меланхолизируя»[20]. Но вообще вы не очень-то ему доверяйте, ибо он при всем при том знает себе цену — «не грешу самонадеянностью, но не собираюсь и самоуничижаться»[21].
Кому из читавших или видевших на сцене шекспировского «Гамлета» не запомнились печальные размышления молодого принца-гуманиста о божественном совершенстве человека и в то же время трагическое чувство разочарования в людях[22]. Открыв первую страницу Первой части книги Бертона, мы неизбежно воспринимаем ее как вариацию тех же мыслей, выраженных с такой же экспрессией и силой, но только в другом жанре, и, если бы схожие настроения не испытывали многие мыслящие люди той поры, они воспринимались бы как парафраза слов Гамлета, подсказанная Шекспиром: «Человек — самое совершенное и благородное создание во вселенной, “главное и могущественное творение Господне, диво Природы”, как называет его Зороастро; audacis naturae miraculum [дерзновенное чудо природы], “чудо из чудес”, по мнению Платона; “краткое воплощение мироздания, его венец”, по мнению Плиния; Microcosmos, малая вселенная, образец вселенной, верховный правитель земли, вице-король вселенной, единственный владыка и повелитель всех земных тварей, чью власть они безоговорочно признают и кому платят покорностью; намного превосходящий всех прочих не только телом, но и душой… Но благороднейшее создание — человек — Heu tristis et lachrymosa commutatio, О, горестная, плачевная перемена! — восклицает некто, — низко пал, утратил свое былое положение и стал miserabilis homunccio [жалким человеком], отверженным, презренным, одним из самых ничтожных на свете созданий…» (I, 1, 1, 1)[23]. Такие размышления тоже едва ли соответствуют обычному стилю научных медицинских трактатов и сборников лечебных советов практикующим врачам. Век спустя мы найдем пародийный аналог этой тирады в том же «Тристраме Шенди» Стерна.
Обратимся, однако, к другим, чисто художественным, приемам, используемым Бертоном в своей книге. В опубликованном мной в 1997 году фрагменте перевода, который был напечатан параллельно с английским оригиналом, у Бертона была приведена без всякого указания источника следующая латинская строка: «Angusta animas angusto in pectore versant», — так Бертон объяснил, что происходит в ничтожной душе, когда она стеснена обстоятельствами нищеты. Я видел, что строка эта явно стихотворная и афористичная, и принялся искать источник, из которого (комментариями четвертого тома нового оксфордского издания я тогда еще не мог воспользоваться) Бертон ее почерпнул, искать, в частности, у Вергилия, любившего