любила занятий со знаменитым старичком из-за затхлого капустного запаха, который распространял его редко удостаивавшийся стирки парик, вывезенный во времена старичковой молодости чуть ли не из Акапулько, из-за монотонности уроков, из-за гниловатого запаха старческого рта, который поневоле приходилось вдыхать, когда педагог склонялся к клавиатуре, чтобы поправить ученице руку, выставить пальцы, поддержать кисть.
Порой, прервав занятие, она убегала из комнаты, отговорившись болью в животе или усталостью, жаловалась взрослым с прямотой ребенка, которому прощается все, даже и то, что другим детям ставится как лыко в строку, за что их лупят ремнем и лишают сладкого, а ее, Настю, лишь мягко журят, укоризненно глядя на нее любовным, все прощающим взглядом. Вслух, в голос заявляла, совершенно не боясь старичковой глухоты, кончавшейся там, где обрывался хроматический пассаж и начиналась обыденная речь:
— От него воняет мышами… Я не хочу!
И старичка препровождали с десяткой, исподволь вползшей в руку, договаривались насчет следующего занятия и попутно требовали показать ребенка заезжей пианистической знаменитости, ожидавшейся вскоре в городе с гастролями и долженствующей почтить своим вниманием старичка, тоже когда-то ставившего этой знаменитости руку. Потом — месяц спустя — показывали иногородней знаменитости, слушали дежурные похвалы, на которые гастролер был неизменно щедр, поскольку от него требовалась только словесная любезность в обмен на приятный ужин с деликатесами и на выступление по местному телевидению в передаче «Музкиоск» с небольшим, но таким полезным для нужд знаменитости гонораром в виде дефицитных «жигулевских» запчастей. Эти запчасти Андрей Дмитриевич добывал в известных только ему местах, имея в виду благополучие своего ребенка и полезность знакомства со знаменитостью для их грядущей столичной жизни, в которой без ЦМШ для Насти никак не обойтись, а знаменитость, безусловно, может поспособствовать…
И знаменитость, принимая запчасти, обещала способствовать, и трепала девочку за щечку, и высказывала восхищение милотой и живостью раскованного ребенка, и предсказывала, что обязательно красавицей вырастет, и что он, со своей стороны, — всегда, только дайте знать, вот телефон московский, если он будет не на гастролях, то всегда пожалуйста, если вдруг, то тогда сразу… Наталья Ильинична досадливо хмурилась, ожидая комплиментов не внешним данным дочери (в которых она не сомневалась, да и никто в них не сомневался), а ее исполнительскому мастерству, зачатки которого мать с очевидной явственностью различала и которые, казалось, не были столь уж очевидны для любезного гастролера, даже несмотря на дефицитные запчасти и на данное им обещание способствовать.
Вместе с тем переезд в столицу затягивался… Тягучее время текло, как сонная вязкая патока, кварталы сменялись полугодиями, полугодия, попарно объединившись для головокружительного танца, превращались в годы, а лета шествовали сплоченными группами по пять штук, соединяясь в пятилетки. Одноклассник Андрея Дмитриевича, работавший в министерстве, вдруг подло скончался от инсульта, а его место занял другой, совершенно чуждый Андрею Дмитриевичу человек, который даже не подозревал об обещаниях своего предшественника и потому не хотел их выполнять. У него вместо креатуры предшественника была наготове своя собственная креатура, имелись свои сокурсники и свои одноклассники. Андрей Дмитриевич так и не сумел доказать новому министру личную ценность для общего машиностроения, так что его даже и во вторые заместители не пригласили, отговорившись неясными обещаниями в случае выполнения квартального плана и при условии выполнения оного.
В гневе Андрей Дмитриевич решил было переметнуться на партийную линию, от которой он в свое время необдуманно отказался, предпочтя ей производственную карьеру, но партийная линия тоже ему не пришлась. И потом, в предчувствии смутных, перестроечных перемен, в чехарде генсеков, партийная линия выглядела не слишком уж прямолинейной в карьерном плане. Пришлось Плотникову осесть на своем заводе — надолго, практически (забегая вперед) навсегда.
А между тем говорили ему про рыжего Рубахина, который одновременно с его директорским назначением пересел в секретарское, казавшееся тогда малопочтенным из-за отсутствия размаха, из-за куцей местечковости, кресло, который вот уже год как подвизался в Москве вторым секретарем в горкоме, а там и в ЦК, глядишь, переметнется… И Андрей Дмитриевич тоже, кажется, мог бы так, если б не застопорился на одном месте, если б однокашник его не умер внепланово, а ведь как все перспективно начиналось: с одного цеха, с одной поточной линии… А теперь… Двадцать цехов, сотни линий, автоматика, немцы удивляются, чехи перенимают опыт, а что толку?
Кто все это видит? Кто ценит? Москва ежегодно повышает план, завод гонит продукцию в три смены, людей и за меньшие заслуги выдвигали вперед, а вот поди ж ты, застрял Андрей Дмитриевич на одном месте, словно завяз в болоте, жена Наталья на телевидении прозябает, репортажи про доярок вставляет, морщась, в сетку вещания. Дочка — два языка, музыкальная школа — а что дальше? Провинция — она и есть провинция, выше своей макушки не прыгнешь, замах не тот, пространства развернуться не хватает, опять же масштаб местечковый, курице по пояс, петуху по колено…
Наталья Ильинична частенько пилила супруга, обвиняя того в непронырливости, нерасторопности и в неумении менять что-либо в семейной судьбе. В конце концов она купила-таки югославскую стенку, которой не угрожал больше междугородний переезд, и сделала еще одну попытку забеременеть, правда неудачную. Едва оправившись от нее на двухмесячном больничном, она зареклась от любых повторений в этой области, несмотря на тактичную любезность главврача, отдельную палату и предложение консультации у столичного светила.
По малолетству Настя мало что понимала в честолюбивых помыслах родителей, не ведая ни про карьерные потуги отца, ни про столичные амбиции матери. Для нее мир покоился на двух, абсолютно незыблемых китах: на отцовской силе, ощущаемой неявно, одними только волновыми движениями, электромагнитными колебаниями, но при этом очевидной для окружающих (и для простодушных торговок на рынке, и для стюардесс в самолете, летящем на юг), и на власти матери, которая еженедельно царила в телеэфире с твердо налаченной прической и приветливой улыбкой, обозначенной двумя совершенными отточиями в углу красиво вылепленного рта.
Влияние матери было тоже вполне очевидно и явственно — для тех самых торговок с рынка и аэрофлотовских (других о ту пору не существовало) стюардесс. Стоило появиться Наталье Ильиничне на улицах города, как ее сразу, словно мухи, облепляли любопытные взгляды прохожих. Но экранная узнаваемость играла с ней дурную шутку: самовластная, могущественная в своей епархии, она совершенно по-детски терялась за ее дальними, сверхобластными пределами. В Москве ее чары не действовали. Люди не скользили по ней любопытными взглядами, а если и прилипали взором, то лишь интересуясь надетым на нее дефицитным костюмом или ее до сих пор ладной фигурой, которую женщины отмечали с неизменной завистью, а мужчины —