1926 до конца января 1927 года. Эта поездка тоже была вызвана улаживанием дел, связанных с имением, но теперь уже Евгении Александровне пришлось сражаться не с польскими властями, а с пасынком, который объявил себя единовластным хозяином имения. Отношения с Димой были настолько невыносимыми, что Евгения Александровна была вынуждена покинуть Глубокое и остановиться у приютивших ее приятеляй Чеховичей в Свенцинском уезде.
Через год, в июле 1928 года, пасынок утонул, а Евгению Александровну начали подозревать в его отравлении. Все закончилось тем, что польские власти дали разрешение на проведение эксгумации трупа, в результате чего было установлено, что смерть Дмитрия Викторовича Масальского-Сурина была вызвана параличом сердца, кода он, находясь под воздействием алкоголя, бросился в воду. Однако и после этого медицинского заключения слухи об отравлении «мачехой с востока» не прекращались. Отношения с родственниками покойного мужа, претендовавшими после смерти племянника на безраздельное владение имением, были крайне напряжены, и отстаивать долю, принадлежащую семье Шахматовых, приходилось с большим трудом в непрекращающихся скандалах.
Вернувшись после полугодового отсутствия в ленинградскую квартиру покойного брата, Евгения Александровна почувствовала неприятные перемены, которые выражались в недружелюбии, высокомерии и даже враждебности со стороны Натальи Александровны. Стараясь не обращать внимания на перемены в отношениях невестки, Евгения Александровна сосредоточилась на записях всего, что помнила о жизни покойного брата и продолжила работу над воспоминаниями о нем.
Из членов семьи Шахматовых идею написания воспоминаний горячо поддержала дочь академика Соня. Евгения Александровна работала над воспоминаниями довольно долго и никак не решалась признать свой труд завершенным. Видя такую нерешительность, Соня сама, без ведома Евгении Александровны, списалась с М. В. Сабашниковым и договорилась об издании воспоминаний об отце.
Несмотря на тяжелое экономическое положение издательства, в начале 1929 года первая часть, из запланированных трех[49], «Повесть о брате моем» была издана и сразу же получили высокую оценку специалистов. Так, например, уже в марте в докладе большого знатока книги и книжного дела И. А. Кубасова, прочитанном в Пушкинском Доме, отмечалось: «При всем желании отвести повести Е[вгении] А[лександровны] место в нашей мемуарной литературе, заставляет пока воздержаться от этого. Но если судить только по первому выпуску, то можно утверждать, что это прежде всего художественная Повесть, художественное произведение, которое по его достоинствам, по мастерству автора, можно поставить в ряд с первоклассными произведениями подобного рода. […] Это – большая, играющая живыми красками мозаичная картина, составленная из натуральных, подлинных семейных и бытовых мелочей, порою в отдельности едва заметных. Но все эти самоцветные мелочи так искусно подобраны, что в общем сливаются в красивую гармонию, в сущности, разрозненных клочков давно пронесшегося растаявшего во времени былого, но властью художника превращенное в стройное, красивое и – что важнее всего – теплеющее жизнью. И вот поскольку в нем теплится эта былая жизнь, чувствуется биение пульса, которое явственно ощущается в бесчисленно приведенных документах в виде подлинных писем, поскольку она эта Повесть и летопись-хроника, она – сама документ, надежный материал для биографии Алексея Александровича, весьма ценный для понимания тайны гениальных личностей надежными воспоминаниями, о которых мы вообще не богаты, даже бедны».[50]
Но вдова брата, Наталья Александровна, на этот счет имела совсем другое мнение: она считала, что поскольку Евгения Александровна не принадлежит к профессиональному кругу покойного академика, то она не должна писать воспоминания о нем и тем более не должна писать о его личной жизни, его жене. После выхода первой части воспоминаний обстановка в доме стала совершенно невыносимой, поэтому под предлогом устроить место для летнего отдыха для племянниц в конце сентября 1929 года Евгения Александровна уехала в Гудауту к своей подруге Элле Куцвинской, с которой в юности работала в Бессарабии. Евгения Александровна рассчитывала остаться на Кавказе если и не навсегда, то очень надолго, но через пару недель вернулась в Ленинград, получив письмо от Сони, умолявшей срочно приехать, поскольку ее муж, отпущенный из-под ареста, снова был арестован.
Вскоре после возвращения в Ленинград Евгения Александровна была арестована. Поводом для ареста послужило письмо Олафа Брока к ней, написанное осенью 1923 года и найденное при обыске в бумагах арестованного профессора В. Н. Бенешевича[51]. Письмо вызвало подозрение, что Евгения Александровна воодушевила норвежского профессора к написанию «Диктатуры пролетариата». Но это были только подозрения, а доказательств никаких не было и быть не могло, потому что Олаф Брок был очень осторожным в переписке с коллегами из советской России. Так, например, не встретившись летом 1930 года в Ленинграде с П. Н. Сакулиным, поскольку тот уже уехал в Москву, Брок писал ему: «Не знаю, вернусь ли я еще в Россию, где был теперь в третий раз по архивным делам. Я очень хотел бы поговорить с Вами об иных вопросах, о которых не так удобно писать. Между прочим, о судьбе иных существ, которая мучит как не соответствующая понятию цивилизованного государства».[52] Не трудно догадаться, о ком Брок хотел говорить с коллегой: прибыв в Россию для изучения архивных материалов, Брок узнал об арестах его знакомых, коллег и друзей: В. Н. Бенешевича, М. Д. Приселкова, С. Ф. Ольденбурга и др. В письме П. Н. Сакулину фамилий «иных существ» Брок не называет, как не называл он их в «Диктатуре пролетариата», поскольку понимал, насколько это опасно для людей, оказавшихся в «советском раю».
В «Исповеди» Бонч-Бруевичу Евгения Александровна пишет: «Совесть же у меня была покойна, потому что даю Вам слово, что в сообщеньях норвежской брошюры я нисколько не была виновата, ни единым словом не дала Олафу Ивановичу повода вывести неподобающие и ложные выводы». Но если бы в руки ОГПУ вместо письма Олафа Брока к Евгении Александровне попало хотя бы одно из ее писем к норвежцу, приведенных выше, ее дело приняло бы совсем другой оборот и не закончилось бы несколькими месяцами в ДПЗ.
Отречение Евгении Александровны от Брока ни в коем случае нельзя принимать «за чистую монету» и тем более упрекать ее в «неискренности», поскольку для того, чтобы выжить самой и спасти семью брата необходимо было жертвовать многим, в том числе и своими жизненными принципами.
Как следует из «Исповеди», в 1930 году все зарубежные друзья, в том числе и по инициативе самой Евгении Александровны, прекратили с ней переписку. В архиве Шахматовых в СПФАРАН и РГАЛИ не сохранилось ни одного письма Олафа Брока к Евгении Александровне, хотя в СПФАРАН хранятся его письма к Алексею Александровичу, умершему в 1920 году, т. е. задолго до массовых репрессий славистов. По той же причине, видимо, сохранились его письма к А.