тебя самого, какая задача была?
— У меня задача самая главная. Я вами командовал.
— Если командовал, то почему нас не предупредил, что это тренировка.
— А потому и не предупредил, что сам тогда не знал, что это мы так тренируемся. — Засмеялся я и, хлопнув Тоху по плечу, добавил: — Теперь будем тренироваться, а после будем разбирать, кто и чего накосячил. Разбор полетов это будет называться. Ну чего стоим? Потопали.
— Погоди! — Вдруг затормозил тот. — Раз так, то я тоже жалуюсь.
— Не понял?
— Чего не понял! На меня тоже на базаре наехали. Деньги вон стырили. Так что и меня защищать надо.
Услышав это заявление, парни заулыбались. Тоха озадаченно посмотрел на всех и выдал:
— А вы чего лыбитесь? Бандерлоги хвостатые!
От подобного словесного выверта, да еще с неподдельной обидой, высказанного Тохой, парни заржали как лошади. Белый, как самый смешливый из нас, аж на корточки присел. Что Белый! Даже вечно хмуроватый Тор и тот смеялся, держась за плечо хихикающего Грека. Гришка Зотов смеялся по-мальчишески звонко, видимо за компанию. Не выдержав всеобщего веселья, сначала неуверенно улыбнулся, потом засмеялся и сам юморист.
Дождавшись, когда парни просмеются, я сказал:
— Нет Тоха это не наезд, это урок, чтобы ты на базаре рот не разевал. Это тебе не наша Сосновка, а какой-никакой город. Здесь клювом щелкать нельзя, враз обуют. Ладно! Повеселились немного и будет. Давай Григорий веди.
Парни двинули вслед за мальчишкой. Я немного отстал и глядя на свою дурашливую команду, вдруг подумал: «А ведь не пройдет и тридцати лет, когда вот такие пацаны, будучи уже отцами и дедами, наевшись порядка, который принесла в Сибирь колчаковская власть, сточат на нет почти все войско новоявленного правителя России, потом сдадут в руки большевиков и самого Колчака. Повоюют немного и против Красной армии, не без этого. А потом выжившие в этой кровавой заварухе, буду жилы рвать, восстанавливая все, что сами и порушили». И вряд ли в моих силах предотвратить этот кошмар. Но времени до гражданской войны много, мир, похоже, параллельный и ничего еще не определено. Я из кожи вон вывернусь, чтобы спасти хотя бы этих, ставших такими родными, парней.
Глава 3
Гришка подвел нас к небольшому деревянному дому, рядом с которым стояло какое-то не законченное строение. Домик и недостроенный сарай находились почти в самом конце, довольно широкой улицы. По некоторым признакам я определил ее как улицу Никитина. Спросил у аборигена Гришки, но тот не подтвердил, сказав, что улица зовется Бийской.
Мне в принципе без разницы как она называется. Просто я думал, что хорошо знаю город, в котором провел почти треть своей жизни, но оказалось, что старый город я знаю плоховато, хотя любил, в свое время, прогуляться по этим старым улицам, особенно осенью, когда под ногами шуршат листья и мелкий дождик накрапывает, а ты бредешь не спеша, зная, что в конце пути тебя ждет встреча со старым приятелем. А потом вы засядете с ним на кухне и под рюмку водочки и непременный чай, будете до ночи приседать мозгами, рассуждая обо всем на свете, но чаще всего о литературе и философии.
Приятель мой почитывал «Эстетику» Гегеля и обожал Бунина, считая его лучшим писателем и поэтом. Философской лихорадкой я к тому времени уже переболел, хотя «Эстетику» тоже пытался читать, и она мне показалась понятнее, чем скажем, «Наука логики», но даже тут моего терпения хватило только на половину первого тома. О чем я не преминул сообщить приятелю, чуть ли не с первого дня знакомства.
Хотя надо отдать должное, что в его изложении гегелевский трактат выглядел вполне логично и понятно даже мне. Бунин же казался мне отстраненным описывателем, а стихи его — аристократично холодноватыми. И мы спорили….Нет, я конечно соглашался, что есть у Бунина пара стихотворений, которые можно назвать гениальными. Например:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья.
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет — господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я всё — вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав —
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.
Но эти стихи он написал в 18 году, когда жизнь его уже изрядно потрепала, когда рушился его старый и, не смотря ни на что, уютный мирок, и надвигалось что-то совершенно ему не понятное, огромное, злое и голодное. А по мне так — жизнь реальная надвигалась на бедных эстетов. И Бунин, мягко говоря, не принял этой жизни, попросту струсил и слинял туда, где можно было по прежнему сидеть в уютном кресле и наслаждаться своим статусом беженца от кровавых реалий захвативших его бедную родину, предварительно плюнув в нее, в родину, своими «Окаянными днями».
Приятель мой обычно на подобный выпад с моей стороны вскакивал, бежал к стене, сплошь заставленной книгами, безошибочно выхватывал томик бунинских стихов, и, раскрыв на какой либо странице, тыкал этой книжицей мне почти в нос. Говорил, что я не прав, что я ничего не понимаю в тонких извивах гениальной души. Иногда сильно возбудившись, даже переходил к личным оскорблениям, говоря, что я малообразованный дилетант, не сочинивший сам ни единой строчки и потому не имеющий права, критиковать очередного гения.
На это я обычно отвечал, что он совершенно не прав и буквально на днях я закончил написание очередного шедевра под названием: «Технологическая карта механической обработки корпуса редуктора КР — 52 147 М», где не только написал довольно много строк, но и снабдил данное произведение поясняющими эскизами. Причем в отличие, от какого ни будь Льва Толстого почерк, которого никто, кроме его жены, разобрать не мог, мне пришлось писать чертежным шрифтом, чтобы даже самый ушлый фрезеровщик, сверловщик или токарь-расточник не смог превратно истолковать текст и при случае свалить допущенный брак на бедного инженера-технолога, то есть на меня любимого.
И вообще, говорил я, не худо было бы обязать писателей-классиков творить свои нетленки с обязательным использованием именно чертежного шрифта, тогда бы и книги были потоньше, и текст лапидарнее. А что касается Льва Толстого, то есть подозрение, что половину «Войны и мира» написала именно Софья Андреевна. Не в силах разобрать каракули мужа и боясь лишними расспросами прогневить вспыльчивого гения, она просто гнала отсебятину, не без оснований надеясь, что Лев Николаевич,