Теперь я понимаю, что настойчивое желание провести первую ночь в одиночестве имело более сложную природу, чем мне казалось, – примитивный инстинкт. Разумеется, я знала, что Джон мертв. Разумеется, я уже сообщила об этом его брату, и моему брату, и мужу Кинтаны. Об этом узнали в “Нью-Йорк таймс” и в “Лос-Анджелес таймс”. Но сама я вовсе не была готова принять это событие как окончательное. На некоем уровне я верила, что оно обратимо. Вот почему мне требовалось остаться одной.
После той первой ночи я долгие недели не смогу остаться одна (Джим и его жена Глория прилетят из Калифорнии на следующий день, Ник вернется в город, приедут из Коннектикута Тони и его жена Розмари, Хосе не отправится в Лас-Вегас, наша помощница Шарон прервет лыжные каникулы, и такого не будет, чтобы в доме не было никого, кроме меня), но в ту первую ночь я жаждала быть одна.
Я должна была остаться одна, чтобы он мог вернуться.
Так начался для меня год магического мышления.
3
О том, как скорбь помрачает разум, написано исчерпывающе много. Скорбь, сообщает Фрейд в “Скорби и меланхолии” (1917), “приносит с собой тяжелые отклонения от нормального образа жизни”. Тем не менее, указывает он, скорбь занимает особое место среди душевных расстройств: “Нам никогда не приходит в голову рассматривать скорбь как патологическое состояние и обращаться к врачу для ее лечения”. Мы рассчитываем на то, “что по истечении некоторого времени она будет преодолена, и считаем беспокойство по ее поводу напрасным, себе во вред”[13]. Мелани Кляйн в статье “Печаль и маниакально-депрессивные состояния” высказывает схожее утверждение: “Печалящийся человек фактически болен, но т. к. состояние его ума столь обычно и кажется столь естественным для нас, мы не называем печаль болезнью… Сформулирую мои выводы более точно: я должна сказать, что в печали субъект проходит через модифицированное и временное маниакально-депрессивное состояние и преодолевает его”[14].
Заметьте: ударение на “преодолевает”.
Только в разгар лета, через много месяцев после той ночи, когда я хотела остаться одна, чтобы Джон мог вернуться, я наконец осознала, что в течение зимы и весны случались моменты, когда я утрачивала способность мыслить рационально. Я думала так, как думают маленькие дети: словно мои мысли, мои желания обладали силой обратить нарратив вспять, изменить итог. У меня это расстройство мышления протекало скрыто – кажется, его никто не замечал, даже я сама в ту пору, – но задним числом оно оказалось и постоянным, и настойчивым. Задним числом я различала приметы, предупреждающие сигналы, которые должна была бы заметить сразу. Например, эта история с некрологами. Я не могла их читать. Так продолжалось с 31 декабря, когда появились первые некрологи, до 29 февраля 2004-го, вечера вручения “Оскара”, когда я увидела имя Джона в рубрике “In Memoriam”[15]. При виде фотографии я впервые поняла, почему меня так отвращали некрологи.
Я допустила, чтобы другие люди считали его умершим.
Я допустила, чтобы его похоронили заживо.
Другой подобный сигнал: наступил момент (в конце февраля или начале марта, после того как Кинтана вышла из больницы, но до похорон, которые отложили, пока она не оправится), когда я спохватилась: надо раздать одежду Джона. Многие уже намекали на необходимость избавиться от его одежды, обычно в благожелательной, но (как выяснилось) неверной форме – предлагая помочь мне в этом. Я сопротивлялась, понятия не имея почему. Ведь я помнила, как после смерти отца помогала маме разбирать его вещи на стопки для “Гудвилла” и стопки “получше” для благотворительного магазина, где волонтерствовала моя невестка Глория. После смерти мамы Глория, и я, и Кинтана, и дочери Глории и Джима так же поступили с ее одеждой. Это одно из тех дел, что люди исполняют после чьей-то смерти, часть ритуала, некий долг.