Хотя спать вовсе не хотелось. Не шел в нее этот сладкий утренний сон, который она так раньше любила. И даже не сам по себе сон любила, а некое счастливо–сладостное осознание своего каждодневного праздничного бытия : пусть, пусть другие встают и выходят из теплого дома в холодные промозглые утра, а она будет барахтаться, плавать в своей беззаботности–невесомости на шелке простыней, под пухом одеяла… А вот здесь такого праздника не получалось. И не получится уже никогда, наверное. Перечеркнула она сама свой праздник легкой черточкой–прочерком в графе анкетной, о количестве детей у потенциальной русской невесты вопрошающей. Перечеркнула разом, выходит, присутствие в своей жизни и Василисы, и Петечки…
Откинув одеяло, она села на постели, запустила руки в густые светло–рыжие волосы, откинула голову назад. Сентябрьское немецкое солнце вовсю рвалось в спальню через неплотно закрытые ставни, оставляя на полу узенькие острые полоски света. Сейчас, сейчас она выйдет к нему, к этому солнцу, со стаканом сока и большой чашкой чудесно пахнущего кофе, сядет, подогнув под себя ноги, на теплую траву газона и подставит навстречу ему заспанное лицо, и почувствует тут же, как разглаживается под нежными утренними лучами кожа, и услышит, как нежно плещется голубая вода в бассейне, приглашая в свои утренние объятия, а потом Гретхен позовет ее завтракать…
Спускаясь по лестнице, Алла вспомнила первое свое утро в этом доме, — она тогда так же вот вышла и уселась прямо на траву, сложив по–турецки ноги, а Руди, удивлено и испуганно жестикулируя, суетился вокруг нее и все показывал пальцем на раскинутый рядом шезлонг, — непорядок, мол, вот там, там сидеть надо… А потом ничего, привык. Понял, видно, что маленькие ее странности–вольности ни в какое сравнение не идут с
той русской покладистостью да покорностью, в поисках которой и бродят заграничные женихи по интернетским сайтам…
— Фрау, битте, — услышала Алла из открытого кухонного окна ласковый голосок Гретхен и улыбнулась ей приветливо. Что за прелесть эта девчонка–прислуга, и где только Руди ее откопал…Не видно и не слышно ее, будто и нет вовсе, а в доме чистота просто стерильная, еда вкусная, газоны подстрижены, белье всегда свежее…
Алла поднялась с травы, допила кофе, подошла к самому краю бассейна. Солнечные зайчики красиво резвились через голубую толщу воды на белых плитах, подмигивали лукаво – ну, давай, иди к нам… Вспомнилось ей тут же, как она стояла вот так, на краю бассейна, в родной Сосновке и смотрела, как плещутся в воде Петечка с Василисой… Сердито тряхнув головой так, что рассыпались вольно по плечам золотисто–буйные ее кудри, она резко развернулась и пошла в дом – завтракать пора. Что ж это за утро такое, никакого душевного покоя нет. Опять, видно, надо садиться письмо писать…
Странно, но эта письменная односторонняя связь с Петечкой и Василисой почему–то успокаивала, давала иллюзию пусть даже и нелепого, но хотя бы какого–то общения. Они ведь там письма эти читают, и обсуждают между собой, наверное. Вот она таким образом и участвует в их жизни…Пусть хоть так, чем никак. Хотя очень, очень интересно знать, в какой институт поступила Васенька, как Петечка к новой школе привык, и водит ли его Ольга Андреевна по–прежнему на фигурное катание – у мальчика, тренер говорил, исключительные способности к этому виду спорта, и тело будто создано для мягкого скольжения по льду. Можно было бы, конечно, и самой втайне от Руди домой позвонить, или попросить детей написать ей письмо до востребования, да она боялась очень. Боялась услышать Петечкин от слез дрожащий голос, боялась Василисиной скрыто–равнодушной обиды, боялась и открытого холодного презрения Ольги Андреевны…Конечно, она должна была разделить эту ношу с ними. Конечно, должна…Только не смогла вот. И забыть их не смогла. Одно и остается – бесконечные эти письма теперь писать…
Гретхен, радостно улыбаясь во все свои молодые тридцать два зуба, поставила перед ней омлет со шпинатом и фруктовый салат, сделала быстрый книксен и умчалась по хозяйству, оставив после себя легкий запах недорогих духов и веселой своей юности. Хорошая девочка. Не красавица, но миленькая. А вот Василису ни красавицей, ни миленькой и не назовешь. Она как бы сама в себе вся, сплошное противоречие недостатков: высокая и с костью широкой, но зато статная и прямая, черты лица довольно грубые, но между собой таким странным образом удачно сложенные , что надолго притягивают взгляд и держат его на себе так же долго. Интересная девочка, и характер очень сложный – отцовский, мужской, грубый и нежный одновременно. Олег ее очень любил…Да он всех любил, и ее, и Петечку, и маму свою. Хороший сын, хороший муж, хороший отец. Эх, жаль, конечно…
Вздохнув, Алла отодвинула от себя тарелку с нетронутым салатом, медленно вышла из кухни. Ничего в это утро ей не хотелось – ни спать, ни есть, ни идти в тренажерный зальчик, ни плавать в бассейне. Зайдя в спальню, она уселась перед туалетным зеркалом, долго смотрела сама себе в грустные глаза. Подняв вверх руки, привычным жестом запустила пальцы в роскошные волосы, откинула их за спину. И тут же решила – надо обязательно взять себя в руки. Потому что ничего страшного в ее жизни вовсе не происходит: детям она все равно ничем помочь не смогла бы, да и Ольга Андреевна без нее еще и лучше их по жизни определит. А здесь у нее хороший дом, хороший муж Руди Майер, который ее любит по–своему. И она его тоже любит. Наверное. А может, и нет. А может, привыкла просто. Как привыкла в свое время к Олегу, пристроилась–прилепилась, как улитка к теплому камню. И Руди не лучше и не хуже Олега – тоже умный, тоже хорошо обеспеченный, тоже добрый. А это, между прочим, самые главные качества в мужчине, красота ему вообще ни к чему. Она как–то быстро привыкла к этой его своеобразной немецкой пухлости–некрасивости, к жирным хомячьим щечкам, поросшим жесткими седыми волосами, к спрятанному в бороде и усах маленькому бантику ярко–красных губ, к голубым крошечным глазкам, лучащимся сытым бюргерским довольством… Зато как радостно он стремится всегда украсить ее здешнюю жизнь, с каким азартом наряжает ее, покупая безумно дорогие и ненужные тряпочки, как красиво дарит украшения, — как вожделенную игрушку любимому и балованному ребенку. Хотя, бывает, и чувствует она себя здесь ценной породы зверьком, или золотой рыбкой–вуалехвосткой в огромном аквариуме. Ну что ж. Как говорится, за что боролась… А куда, скажите, можно было еще прилепить эту ленивую свою женственность, эту грацию восхитительной бездельницы вкупе с кокетливой русской покладистостью–покорностью, - никуда больше и нельзя. Только здесь и можно ценителя всех этих прелестей найти. Еще бы – ни от одной немки такого никогда в жизни не дождешься….
Алла придвинула поближе к зеркалу лицо, подмигнула сама себе ободряюще, потянула губы в улыбке. Хватит. Нельзя грустить. Вечером они идут к с сестре Руди, фрау Марте Зайферт, и надо обязательно быть в форме. Она хорошая, эта Марта. И сразу приняла ее хорошо, хотя подругой не стала, конечно. У нее как–то вообще подруг здесь не образовалось… И нельзя иметь на лице такие печальные глаза – Руди будет сердиться. Ничего не скажет, конечно, но сердиться будет. Сожмет свои ярко–красные губы в малюсенький бантик, щечки надует и будет красноречиво этак молчать, всем своим видом говоря, — чего, мол, тебе еще нужно, красивая и глупая русская женщина, все у тебя есть для полноценного, настоящего счастья, и никакого такого права ты на эту печаль в глазах вовсе и не имеешь…