Она сама не могла бы объяснить, почему так дорожила воспоминаниями о Мартине. Наверное, потому же, почему хранила на чердаке разбитую музыкальную шкатулку: надеялась когда-нибудь снова услышать чудесные звуки, надеялась, что шкатулка как-нибудь сама починится. Много лет она искала на всех витринах такую же, но так и не нашла. В шесть лет Фьямма плакала по шкатулке, как плачут по любимому существу. Когда шкатулка была цела, было необязательно открывать ее: счастьем было уже знать, что она может заиграть в любой момент. Так же и с Мартином: иметь его рядом значило быть спокойной. Они зря растратили восемнадцать лет — жили не живя, слушали друг друга, не слыша, ждали, что все к ним придет само собой. Они очень много работали, вот только не работали над собой.
Фьямма чувствовала, что жизнь подсказывает ей: нужно измениться. Но не могла расшифровать, как именно.
Фьямма деи Фьори еще не осознала до конца своего нового положения, к тому же рядом с ней был Давид. И она снова полностью отдалась работе, пытаясь докопаться до самой сути в историях пациенток. Сердце еще грустило по старой любви, но в нем уже поселилась и все больше укреплялась новая.
Они с Давидом снова тайно встречались в фиолетовом доме. На улицах Гармендии-дель-Вьенто опять зацвели розы. Появился даже новый, невиданный прежде вид — его назвали "Черная роза Гармендии". Душа Гармендии-дель-Вьенто, так же как и душа Фьяммы, изменилась. И обратного пути уже не было.
Фьямма сознавала, что нужно двигаться вперед, хотя путь и скрыт в тумане. Она скрыла от пациенток, что ее брак распался, и не отвечала на вопросы любопытных подруг. О ее жизни знали только она сама и Давид Пьедра.
Она загорелась новой страстью Давида: в своем доме он развел огромный сад, со всех сторон окруженный стеклянными стенами, — что-то вроде оранжереи, в которой кружились тысячи разноцветных бабочек. Когда вдохновение покидало его, Давид Пьедра брал сачок и выходил на охоту за "живыми лепестками", как он любил называть их. Вернувшись домой, он выпускал добычу в свой "ботанический сад". Фьямма, которая предпочла бы видеть бабочек на свободе, все же не могла не любоваться ими, бывая в фиолетовом доме. Это было исцеление красотой и тишиной. Она часами стояла перед стеклянной стеной, наблюдая за ними, фотографируя немыслимые сочетания цветов, определяя принадлежность к тому или иному виду, зарисовывая в дневник в красной обложке острые, круглые, треугольные, овальные, двойные крылышки, удивляясь странным формам цветков, на которые бабочки опускались. Она знала о бабочках больше самого Давида — ведь для него они были лишь прекрасными украшениями его жилища, а сама оранжерея — праздником крылатых и бескрылых цветов. А Фьямме виделся во всем этом еще и праздник любви: вибрировали яркие цвета, бесстыдно раскрывались навстречу колибри и пчелам цветы, качавшиеся в эротическом танце, — все это уловил чувствительный взгляд Фьяммы. Запах нарциссов и жасмина наполнял воздух, еще больше усиливая это ощущение. В мире живой природы все происходило без правил, но казалось, что для каждого цветка была своя бабочка, и для подтверждения их права друг на друга не требовалось ни бумаг, ни штампов. Маргаритки в золотых венчиках были окружены голубыми бабочками, вокруг золотистых хризантем собирались бабочки-пестрянки, а оранжевые бабочки облюбовали синие ирисы. В ветвях цветущего миндаля щебетали птицы и жужжали шмели.
Сад был словно маленькая фабрика по производству растительных красителей, предлагавшая бесконечно богатую палитру оттенков. Фьямма с наслаждением впитывала в себя краски и звуки. Ей казалось, что она продолжает видеть эту прекрасную картину, даже когда переводит взгляд на что-то другое. Однажды, налюбовавшись чудесным садом, Фьямма обвела глазами двор и вдруг заметила нечто, очень удивившее ее: у всех статуй в нишах дворика фиолетового дома было ее лицо. Немного испуганная, она вспомнила первую встречу с Давидом на его выставке в переулке Полумесяца: тогда ее потрясли не скульптуры сами по себе, а то, что она увидела саму себя, многократно повторенную в камне. Ей пришла на ум старая теория случайностей: такое количество совпадений обязательно должно было что-то значить. Возможно, Давид был послан ей, чтобы помочь выбраться из полосы невезения? Эта мысль успокоила Фьямму.
Давид настаивал на том, чтобы Фьямма продолжала обучаться искусству лепки, и она не стала возражать. Сама не зная почему, Фьямма начала придавать небольшим комкам глины странные и удивительные формы. Но с каждым днем ей требовалось все больше глины — создаваемые ею формы становились все крупнее, а вскоре ей захотелось работать и с другими, более благородными материалами. Объем был для нее очень важен — ей хотелось вместить в каждую фигуру все свои чувства и переживания. Этот новый вид искусства вобрал в себя ее печали и мечты. Творческий инстинкт, столько лет подавляемый, наконец-то нашел выход. Теперь на работе Фьямма постоянно смотрела на часы — никак не могла дождаться наступления вечера. У нее появилась привычка завязывать узелки и рисовать абстрактные фигуры. В ней проснулась неудовлетворенная страсть материнства, и она вкладывала эту страсть в каждую создаваемую вещь.
Ее стиль характеризовали простые изогнутые линии. Словно ее руками управляли только эмоции и они действовали независимо от тела. Начиная работать, Фьямма словно впадала в любовный транс. Ее зрачки выдавали экстаз, из которого она выходила, лишь когда работа была полностью закончена.
Давид гордился ученицей. Он еще не встречал человека, который учился бы с таким рвением. Очень часто она работала до самого рассвета. А потом, сколько бы Давид ни уговаривал ее остаться, уходила к себе, на улицу Альмас. Она всегда ночевала дома. Ни разу не нарушила данного себе после ухода мужа обещания сохранить дом таким, каким он был раньше. Словно ничего не случилось.
Давид превратился в молчаливого друга, который присутствовал при процессе выздоровления, делая все, чтобы этот процесс ускорить, — он хотел снова увидеть Фьямму такой, какой знал раньше. Он выделил для нее место в саду, как раз возле оранжереи с бабочками, и старался как можно меньше ей мешать, оставляя ее наедине со своими проблемами. Только иногда приносил ей чашку мятного чая, не упуская случая обнять и приласкать. Фьямма не противилась, но казалась равнодушной к ласкам. Словно ее тело жило само по себе, а чувства сами по себе. Давид не обижался. Он довольствовался малым. И был уверен, что скоро все наладится. Пока они с Фьяммой рядом, все будет хорошо. Он старался избегать любых тем, которые могли бы напомнить о Мартине, старался не выказывать своего растущего с каждым днем желания ни на миг не расставаться с Фьяммой. А она с каждым днем все отчетливее понимала, что для серьезных занятий скульптурой нужно больше времени, и всерьез подумывала о том, чтобы отказаться от вечернего приема пациенток, посвятив освободившиеся часы своему новому увлечению.
Однажды утром, сразу после того, как Фьямма закончила беседу с Дивин Монпарнас — привлекательной женщиной, страдавшей "синдромом популярности" (ей казалось, что ее все узнают, и она поэтому всегда ходила в огромных черных очках, которые не снимала даже ночью, опасаясь, что во сне ее узнают несуществующие фанаты), к ней в кабинет вошла женщина, которой она немного побаивалась. Они были знакомы уже много лет — это была самая первая пациентка Фьяммы. Страдала она "размножением личности", случай был ярко выраженный.