— Неоткуда было позвонить! — кричала я так же нарочно-бодро, стаскивая тесные сапоги. — В общаге вахтерши не дают! Говорят — мы им мешаем дежурить!
До выдворенья из общежития мне оставалось три дня.
За три дня я должна была найти жилье в Москве.
Или совсем уезжать из Москвы домой, в угрюмый город на большой серой реке.
Тетя Люба тоже стояла передо мной в длинном, как старинный шлафрок, шелковом халате. На миг мне почудилось — сейчас из кабинета выйдет не дядя Миша, а Пушкин.
— А! — заорали за дверью. — А! Дыня приехала! Моя милашечка приехала! Где там моя Муха?!
Высунулась из двери лысая огромная, как котел, смуглая голова, с седыми кудерьками над ушами. Морщины бежали по лбу, как рябь по воде. Раскосые хитрые глаза хохотали. Наверное, удачную фразочку перышком нацарапал, подумала я тоскливо, вот и радуется, а совсем не мне.
Вслед за головой дядя Миша вышел весь. Я крепко и быстро обняла его. Поцеловала в лысый, изрезанный временем лоб.
— Да вот я тут…
— За стол, за стол! — возглашал дядя Миша, будто бы он вещал в аудитории, перед студентами. Ерошил седые свои патлы. Тер лоб ладонью. — Любонька, поскреби по сусекам! Испеки нам что-нибудь вкусненькое! Девочка с морозу! Ну, садись, Дыня, поведай, что ты и как ты! Ах ты, Муха…
Мы еле протиснулись за круглый кухонный стол, я угнездилась в углу скриплого, с калечными пружинами, дивана, дядя Миша уже вытащил из холодильника драгоценную красную рыбу, я не знала имени ее, и уже тонко, ювелирно отрезал от нее прозрачные ломтики страшным кухонным тесаком.
— А у меня есть медвежатина! — крикнул он. — Из Весьегонска привезли!
— Медвежатину не буду, — сказала я твердо, — мне медведя жалко! Он почти что человек!
Дядя Миша бросил резать красную рыбу, положил нож на заляпанную вином и жиром скатерть и уставился на меня — пронзительно, буравяще.
— Что у тебя случилось? — спросил он напрямик. — Говори, милашечка.
— Мне негде жить, дядя Миша, — сказала я, и горло мое будто забили песком.
Тетя Люба стояла тут же, ставила на огонь чайник, и это все слышала.
И Верочка слышала: она стояла в дверях.
Мало у них места в квартире было, это да.
Я-то у них ночевала вот прямо здесь, на кухоньке, на диванишке этом убогом.
Я видела, как пошло красными пятнами, как будто его лепестками бумажных тюльпанов в гробу забросали, лицо тети Любы. Она подумала, что я напрашиваюсь у них жить. Я вскинула голову. Слезы еще не текли по щекам, но уже яростно кипели под веками. Дядя Миша взял с разделочной доски кусок красной этой, неведомой рыбы и протянул мне, чтобы я заела свои слезы.
— На-ка, попробуй, Дыня! Жуй как следует! Сразу не глотай!
Я катала во рту драгоценную красную рыбу, а слезы уже текли, текли пошло, подло и жутко, текли по подбородку, по шее, за воротник самодельного, мама ночами шила, черного, как у монашенки, платья.
— Миша, — сказала тетя Люба властно, надменно и тонко, опасливо поджала крупные, пухлые губы, — у нас ведь есть этот парижский знакомый? Ну, пианист? Ну, этот, тезка твой? Михаил? Ну, Васильчиков?
Дядя Миша поднес к носу ломоть красной рыбы и втянул рыбий дух ноздрями.
— Ну и что?
— У него бабка в Москве живет.
— Ну и что?
— Ну, княжна! Нет! Княгиня! Княгиня Васильчикова! Екатерина Петровна!
— Ну и что?
Дядя Миша отправил кус рыбы в рот. Хоть он был и старый, а у него еще было много зубов, как у молодого. Он мощно жевал рыбу и постанывал от наслаждения.
— Миша, — строго продолжала тетя Люба, положив руку на прокопченную крышку чайника, сто лет не чищенного, — Мишенька, ну как ты не сообразишь! Они же искали компаньонку для Екатерины Петровны! Ну, для этой старухи! Она такая древняя, ей почти сто лет… или даже уже за сто перевалило!.. и им нужно, парижской родне, чтоб за нею кто-то в Москве присматривал! Вот мы, — тетя Люба выбросила в мою сторону полную белую руку, как белый хищный цветок, высунувшуюся из атласно-скользкого, обшитого несвежим кружевом рукава халата, — им Леночку и сосватаем!
— А-а-а-а! — завопил дядя Миша и снова схватил в руку тесак. — А-а-а-а-а! Понял! Все понял! Ну, Муха, тебе повезло как никому! Будешь у нас… ах, княжной! Ха-а-а-а! Любонька, чай-то чаем, а что к ужину будет посущественней?
Тетя Люба выжидательно уставилась на меня. Она думала, я достану что-нибудь к чаю из ободранной холщовой сумки, валявшейся на полу близ дивана.
Но я ничего не достала.
И тогда тетя Люба, злобно и шумно вздохнув, вытащила большую миску и стала в ней валять полоумное месиво «Гость на пороге».
А после ужина, за которым мне тетя Люба и Верочка напряженно смотрели в жующий рот, и после чашки чая с розеткой белого весьегонского меда, проглоченного мигом, как преступная улика, я на раздолбанном, беззубом, заброшенном, пыльном, словно заколоченная старая дача где-нибудь в зимнем Звенигороде или зимней Малаховке, черном, как сажа, пианино «Красный Октябрь» играла Верочке и тете Любе Первую балладу Фридерика Шопена соль минор. А потом этюд-картину Сергея Рахманинова ми-бемоль минор. А потом, по просьбе публики, еще и «Лунную сонату» Людвига ван Бетховена, до-диез минор, но только первую часть, вторую и третью не стала, боялась, консерваторка вчерашняя, позорно запнуться пальцами через бедные, пыльные клавиши. И думала с тайным ужасом: а у княгини Васильчиковой дома пианино есть?
2.
Тетя Люба написала мне на бумажке адрес. Княгиня Васильчикова жила в сталинской высотке на площади Восстания.
Утром меня накормили серой и горячей овсяной кашей, самой дешевой и самой полезной на свете едой, я подхватила холщовую свою, переметную суму и потекла в унылую, большую дорогу — через каналы и асфальты, через Подмосковье и Москву, в самое ее сердце, по снегам и слякоти, по тающей корке льда, по подземным трясущимся поездам, по серебряным нитям сумеречной метели, все вперед и вперед, к туманной новой судьбе. Высотку-то эту я знала давно: когда в Консерватории училась, жила в общежитии на Малой Грузинской, а это совсем рядом с площадью Восстания, метро «Краснопресненская» и еще «Баррикадная». Говорили, что где-то рядом с нами, консерваторцами, живет певец Высоцкий. Его хриплый магнитофонный голос доносился тогда из каждого окна.
Я вылезла на белый свет из-под земли на «Баррикадной». Перед глазами еще мотался красный мясной мрамор метро. Я посмотрела на величавую, мрачную высотку с золотой звездочкой наверху, на шпиле, через плотную пелену бесконечного снега.
Еле открыла тяжелую, как чугун, дверь подъезда. Вошла робко. Господи, здесь тоже цветной, расписной мрамор, шикарней, чем в метро!
Я стояла средь мраморных водорослей и хвощей, среди кровавых и лиловых сумасшедших виньеток и разводов, среди каменных озер и толстых стеблей золотых кувшинок, стояла и боялась дальше идти. И навстречу мне вышел человек, я думала, он милиционер, такое строгое было у него лицо, да и одежда какая-то тюремно-казенная, серая с галунами.