– О боже, – крикнул он, – мы упадем. – Он метался от одной стенки к другой, затем начал со всей силы стучать кулаками в дверь. – Выпустите меня! Кто-нибудь! Помогите!
Его страх мгновенно передался мне, и я заревел. Но он меня будто не замечал. Метался взад и вперед, время от времени молотил в дверь, непрестанно повторяя, что мы упадем и разобьемся насмерть. Но я знал, что он любит детские игры со смертью, и через несколько минут заподозрил, что меня разыгрывают. Утерев слезы, я забился в угол лифта и с восторгом наблюдал за его представлением. И когда лифт снова заработал, он, конечно же, успокоился. Заметив меня в углу, утер со лба пот и присел на корточки передо мной.
И я засмеялся.
Он же остался серьезным. И я вдруг понял, что он вовсе не шутил. Впервые в жизни я видел его таким расстроенным. От этого мне стало по-настоящему страшно. В тот миг холодного ужаса я получил три бесценных дара: страх падения, боязнь лифтов и клаустрофобию.
Я поднялся. И в углу кладбища, в тени кладбищенской стены увидел одинокий белый памятник над свежим могильным холмом.
* * *
Я был ребенком, когда в восемнадцать лет ушел из дома, думая, что уже взрослый. Я был ребенком и в двадцать один, когда Эми переехала в Лондон. Я был ребенком, когда скитался по улицам, драил туалеты, подметал тротуары, трудился официантом. Я по-прежнему ребенок – спустя много лет после смерти.
Я был ребенком, когда мама зашла в ресторан, где я работал, через пять лет после моего исчезновения. Я был совершенно инфантилен и не знал о себе ничего. Мне нужна была помощь – сам себе помочь я не мог, – и я тянулся к другим в надежде, что мне дадут ответ. Но и другие мне помочь не могли, поэтому я возвращался к себе. И сам себе помочь я не мог. А потому вновь обращался наружу, без остановки кружась от одной попытки к другой. Целых пять лет я пытался создать свою личность, но выходил только тупо вертевшийся волчок.
Когда мама позвала меня через весь зал, я остановился. И все связи, разорванные или отброшенные, возродились и воссоздались, а когда она взяла меня за руку и стала гладить мой большой палец, я снова знал, кто я. Это чувство длилось недолго – став детективом и переехав в свою квартиру, я стал вращаться еще стремительнее, – но на те драгоценные секунды я ощутил, что наконец-то я дома.
В ее глазах я увидел такое сочувствие, что онемел и ждал, когда она прервет затянувшееся молчание.
– Я думала, тебя уже нет в живых, – проговорила она наконец.
Надпись говорила о том, что мои родители умерли в один год – сначала мама, а спустя девять месяцев и отец. Подробностей я не знаю. Причиной их смерти мог стать несчастный случай. Или же одно из тех эмоционально насыщенных слов вроде рака, инсульта, сердечного приступа, которые звучат сплошь и рядом, но от этого не перестают тревожить. Они могли умереть и своей смертью – когда они узнали о моей гибели, им было около шестидесяти, а после этого прошло еще несколько лет. Причиной могло быть что угодно… Несомненно одно – на их могиле не лежали цветы, ни живые, ни искусственные. А на плите, кроме имен и дат, было высечено еще три слова:
НУ СДАЮСЬ! СДАЮСЬ!
Прощальная шутка отца.
Я пробыл на кладбище около часа – выкапывал фрагменты прошлого и размышлял над тем, что подвигло меня сюда прийти. В конце концов я понял, что хотел сказать родителям то, что при жизни сказать никогда не получалось. Не о том, что я их люблю (любовь мертвым ни к чему), и не о том, что я снова жив (какая им теперь разница). Всего одно слово.
И я произнес его, возложив на могилу букетик полевых цветов, сорванных прямо за оградой кладбища.
Прощайте.
На языке трупов – долгий, протяжный скрежет.
Клаустрофобия
Мало кто знает, когда прервется его жизнь. Одни начинают готовиться к этому слишком рано, и разум их сдается задолго до того, как сдает тело. Другие на эту тему вообще не думают и сильно удивляются, узнав, что они, оказывается, не будут жить вечно. Но никому не удается угадать свой срок правильно. Взять, к примеру, меня: сорвавшись с крыши и увидев приближающуюся землю, я был абсолютно уверен, что умру, а кроме того, был убежден, что агония продлится не дольше секунды.
Я ошибался в обоих случаях.
Бело-зеленый навес кафе у автостанции смягчил мое падение и сломал мне левую руку. Крохотный кусочек удачи позволил мне прожить, хоть и в страшной боли, еще два часа.
С учетом того, что случилось потом, лучше бы я разбился сразу. Момент своего приземления я не помню – всегда думал, что меня спас навес, однако с таким же успехом к этому мог быть причастен заблудший ангел или заскучавший демон. Но я прекрасно помню момент, когда я очнулся и не мог пошевелиться, а все мое тело пронизывала дикая боль.
Я находился в теплом темном вибрирующем месте. Я ничего не видел, но слышал глухой низкий гул. Руки были связаны за спиной, ноги – привязаны к рукам. Во рту кляп с привкусом технического масла. Он примотан тремя витками изоленты, которая врезалась в лицо и шею, а при попытке пошевелиться вырывала волосы. Пот заливал глаза, струился по щекам, падал на теплую темную дрожащую поверхность подо мной.
Сначала я подумал, что меня похоронили заживо, и стал звать на помощь. Но из-за кляпа, изоленты и низкого гула меня, конечно, никто не услышал.
Даже крича, я осознал, что тут какая-то нестыковка. Если меня похоронили, то зачем связывать и затыкать рот? Я чувствовал что-то мягкое поверх глаз – повязку. Но, спрашивается, зачем завязывать жертве глаза? Чтобы потом заточить ее в гроб? Нелогично. Я даже подумал, может, у меня галлюцинации от шока падения, но отвратительный маслянистый вкус тряпки настойчиво держался во рту, а боль во всех конечностях была слишком реальной.
Мне оставалось только лежать и орать.
Где-то за глазной повязкой, за пульсирующей болью, за осознанием того, что меня ждет нечто ужасное, я увидел Эми. Не бледную и рыдающую Эми, сидящую на усыпанном осколками ковре, хоть именно эта картинка мне вспомнилась. Не тот момент, когда она скептически фыркнула на мое последнее признание в любви или когда отчаянно пыталась разбить потолочный люк.
Я вспомнил момент нашего последнего свидания в кафе «Иерихон» семь лет назад. Мы сидели у окна и отогревались после долгой прогулки по зимнему лугу. Но друг на друга мы не смотрели, предпочитая прятать взгляды в скользкую серую жижу из снега и воды, которой покрыта вся улица.
– Это все не то, – повторяет она. – Уже все не так.
Я кивнул:
– Уже давно все не так.
– Ну и что теперь?
– Почему ты не можешь принять меня таким, какой я есть?
– Не издевайся, – резко обрывает она.
– И не думал, – отвечаю я.
– Хотя в этом-то все и дело. – Она сменила курс. – Понимаешь, ты мне нужен не такой, какой есть. И не был нужен все эти три года. И это просто невыносимо… Ты говоришь, что хочешь таких же отношений, какие были у твоих родителей, но ты даже не додумался спросить, чего хочу я. Ты давишь на меня, я так не могу.