– Если выпьешь двести, то никуда идти уже не захочешь, пока не дольют до трехсот, – ответил сонный Корнилов. – А после трехсот уже забудешь, зачем тебе была нужна эта храбрость. А сто – в самый раз. Ноги еще бегут, руки еще не роняют штык.
– Ну, это если со штыком бежать, – с некоторым трудом сказала Аня, до которой ее полстакана внезапно дошли и ударили по голове мягкой горячей подушкой. – Но храбрость ведь нужна не только в бою. Так?
– Эх, Аннушка, – сказал Михаил, как Санчук, и погладил Аню по щеке, как Корнилов. – О чем ты говоришь? О каких боях? О какой храбрости? Мы давно уже пьем не для храбрости, а от трусости. А это совершенно не то же самое.
– А ты, Медвежонок, зачем пьешь? Что у тебя случилось?
– У меня, – он тяжко вздохнул. – У меня ничего… Так… Пустое. А вот где ты была, хотелось бы мне знать. Телефон свой ты забыла дома. Я тебе звонил и нашел его. Специально?
– Я в церкви была. Подумала, что-то странно: от отца Макария приезжаем, и как будто и не было ничего.
– Храм – он в душе. Кому надо, пусть ходят. А мне не надо. Вон, Перейкин – грешил как мог. К Макарию приезжал и ничего. Покается и вперед. Как деньги в банке в кредит брал… И я так тоже могу. Приеду к нему, потом и покаюсь. Такая жизнь тоже по мне. Хорошо согрешить, хорошо и пришить. Хорошо! Пушкин? Это Маяковский какой-то. Костры горят? Очень хорошо! А моя милиция меня бережет. Моя милиция…
– Да что с тобой, родной мой? Что с тобой? – она взяла его лицо в ладони и попыталась повернуть к себе, чтобы он посмотрел ей в глаза. Но он, не отрываясь, смотрел на бутылку. И ничего не ответил.
– Медвежонок, ты похож на медведя, который не лег на зиму спать. Ты ведь знаешь, как с ними принято поступать? Да?
– Их отстреливают. Ты это имеешь в виду? – он посмотрел на нее мрачными глазами.
– У меня полное ощущение, что из вегетарианца ты превращаешься в мясоеда. И первой, судя по всему, ты сожрешь меня…
– Значит, что-то заставило меня стать хищником. Мутация естественная. Что-то поменялось, Аня, – он вдруг заговорил с большим чувством. – Что-то, чего я не могу объяснить словами. Я не могу сидеть с тобой на скамеечке в саду и пить чай с вареньем. Я еще не чувствую себя для этого достаточно старым и больным. Я способен на большее. Тебе самой это быстро надоело бы…
– Боюсь, что есть вещи, которые могут надоесть мне гораздо скорее, – впервые за время их брака ей ужасно захотелось заплакать.
– А вот это, Аня, уже запрещенный прием, – неожиданно завелся Корнилов. – Шантаж недосказанностью. Ты скажешь, что ты ничего такого не сказала. А между прочим, высказана была очень страшная мысль, которая на нормальный язык переводится так: что бы ты ни сделал, все будет еще хуже, чем то, что ты уже сделал. Ты подумай об этом. А мне пора спать. Завтра на работу.
Он встал и тяжелой походкой направился из кухни, слегка пошатнувшись в дверях. Но обернулся.
– А мне кажется, нет ничего хуже, чем переводить чужие слова на так называемый нормальный язык, – она переходила на повышенные тона. – Как ты можешь брать на себя смелость говорить за меня то, что я даже не додумала до конца?!
– А вот еще одна грубая ошибка, – Корнилов никогда еще не видел Аню такой заведенной. Но и сам почему-то остановиться не мог. – Как можно говорить то, что ты даже не додумала до конца? И потом, как мне узнать, что все, что ты уже за нашу совместную жизнь говорила, было додумано до конца?
Аня отвернулась и заплакала. Корнилов стоял в дверях, и что-то не пускало его к ней. Что-то держало на коротком поводке и давило шею. И он не смог с него сорваться. Молча ушел, лег в кровать и повернулся на бок.
А Аня, умывшись и подумав еще, что это ее так от водки развезло, пошла в комнату для гостей, забралась в холодную, неуютную постель и довольно долго промучившись, наконец, заснула.
И хотела потом проснуться, да не получалось.
Какой-то мучительный кошмар завладел ею во сне и никак не отпускал. Родительский дом снился ей пустым и забитым досками. Но она все равно заходила в него и видела, как в глубине дома из комнаты в комнату убегает от нее маленький Ваня Перейкин и на мокром полу, который моет и моет равнодушная ко всему мама, от Ваниных ножек остаются кровавые собачьи следы. И сон этот никак не заканчивался, потому что комнаты в доме шли одна за другой по кругу. А она все хотела его догнать. И совсем перестала его видеть. Только по следу его шла. Но становилось все хуже и хуже, потому что теперь ей казалось, что крадется кто-то за ней. То ли Ванечка обежал весь круг и вернулся к ней со спины. То ли кто-то другой так и норовил нанести ей удар в спину.
Утром ее разбудил Сажик. Неуверенно толкнулся носом в пустующую обычно комнату для гостей. А потом с радостным лаем кинулся стаскивать с нее одеяло. Просыпаться в это утро было необыкновенно тяжело. Во-первых, она бы поспала еще. Во-вторых, болела голова. В-третьих, она снова вспомнила, что вчера они с Корниловым как-то глупо поссорились. А совсем бы не надо было.
Аня прислушалась.
В ванной шумел душ.
Она пошла туда и открыла дверь. Вся ванная утопала в пару. Она неслышно ступила босиком на кафельный пол, тихонько открыла занавеску и молча пристроилась рядышком к отфыркивавшемуся Корнилову, подставив лицо умиротворяюще теплому потоку воды. Уговаривать мириться Корнилова не пришлось.
Завтрак готовили вдвоем. Аня в пушистом махровом халате такого же грозового цвета, как ее глаза, жарила громадную яичницу с помидорами. А Михаил резал хлеб. Говорить ни о чем не хотелось. Все и так было ясно без слов. И на лицах их, как белье на веревке, колыхались улыбки.
Аня смотрела на мужа и уговаривала себя, что, может, ничего плохого и не было? Может, все это приснилось ей в страшном сне. Она не хотела об этом думать. Так сейчас было ей хорошо и спокойно. Как последний привет из того времени, когда все у них было хорошо. Хотя почему последний? Она сама себя одернула. Все еще образуется. Все будет хорошо.
Яичницу ели с одной сковородки. Аня кормила Сажика под столом кусочками колбасы. Сажик наглел и хотел еще.
– Ну что ты делаешь, Анюта? – завел Корнилов обычный семейный, вернее, собачий разговор. – Ты же пуделя избалуешь! Он потом у всех клянчить начнет. Стыд, а не собака. Такой здоровый должен быть воспитанным.
– Он не пудель. Сколько раз прошу… А кормлю я его, потому что настроение хорошее. Он все чувствует, пусть и он порадуется.
– А когда у тебя настроение испортится, что ж собаке – страдать?
– А зачем мне его портить, Корнилов? Просто не порть мне настроение. И Сажик всегда будет довольный.
– Толстый и невоспитанный. Ты так и детей воспитывать будешь?
– Детей? Что я слышу, Корнилов… Ты говоришь о детях? О наших? Я правильно понимаю? Или только о моих?
– Откуда у тебя, радость моя, могут быть только твои? Разве что твой так называемый отец клонирует тебя на память.