Однажды, изведенный на службе, больной, раздраженный, кричал на нее, на детей:
— Вы можете меня пощадить? Что вы нагружаете меня своими тоннами? Я ведь рухну, рухну! Неужели не можете меня пощадить?
Ей казалось, у мужа появилось недоступное ей измерение и он не замечает ее. Ночами слушала его частое сухое дыхание. Чудилось, что и он, и она, и дети уловлены в стальные узлы. Все небо над ними склепано из железных квадратов и ромбов.
Оп болел и таял, сначала дома, потом в больнице. Мост уже строился, и он знал, что ему не встать, все рвался увидеть мост. Молодая женщина-врач, лечившая его, возникшая позднее на похоронах, — Вера Ивановна сквозь горе успевала удивляться ее слезам, испытывая к ней, темноволосой и смуглой, недоброе, враждебное чувство. Эта женщина за несколько дней до развязки позвонила ей ночью:
— Евгений Григорьевич хочет вас немедленно видеть…
Их ночное свидание в палате, в бестелесных, стерильных сумерках. Его худое, бурно дышащее горло. Глазища, блуждающие под седыми бровями. Говорили о детях, отметках, о подарках к рождению сына. Он вдруг тихо сказал:
— Вера, Вера, как быстро все пролетело… Куда оно все подевалось? Еще бы немножко пожить. И быть может, все по-другому… Ты прости меня, Вера. Нет, не понять, не понять… И куда оно все подевалось?..
И теперь, в пустом кабинете, слушая беззвучную протяженность ночи, видя ее малый озаренный отрезок, теряющийся в обе стороны в бесконечность, думала отрешенно: в самом деле, не понять, не понять. И куда оно все подевалось?..
Желтая каска.
Красная каска.
Белая каска.
Пар!
Свист!
— Сгинь, обожгу!..
Рабочие в пластмассовых шлемах орудовали трубками с паром. Обдували железные стыки жаркими, шипящими струями. Нагревали железо, готовя его к бетону. Накрывали бережно сухими холстами, как скатертью.
Въезжали на мост самосвалы. Вываливали жидкий, в парном дыхании раствор. Наполняли бадьи и корыта. Бетонщики лопатами, как хлебопеки, шлепали тяжелое тесто. Окунали вибраторы в сдобную гущу. Месили, сбивали в квашне. Бетон созревал, неся в себе стальную начинку, спекая намертво стыки.
— Давай шибче!
— Буханку черного!
— А хошь бородинский?
— Не, мне с изюмом!
— Ему ситный!
— А мне батоны!
Мост, упругий и гибкий, пружинил, играл тетивой. Сжимался, откликаясь на холодный, плывущий с севера воздух. Сквозь вой и грохот вибраторов в нем неслышно скрипело исчезнувшее старое дерево, лежал в глубине обломок оброненной подковы.
Молодая женщина-врач, Кира Аркадьевна, с темными непокрытыми волосами, заблестевшими на воздухе изморозью, вышла на волю после праздничного карнавального вечера. Садилась в такси вместе с доктором Шмаковым, который ухаживал за ней и за которого она собиралась замуж.
Утром на операции она ассистировала Шмакову. Была белизна, забрызганная красным. Билось липко-алое всхлипывающее сердце. Пахло спиртом, йодом, распахнутым парным нутром. Несколько часов шла операция. А вечером, заслоняя все это, — танцы, пузырьки шампанского, не очень умные, не слишком смешные шутки Шмакова, который охватывал ее шею цветной бумажной лентой, сыпал ей на волосы конфетти.
Садясь в такси, она вдруг остро почувствовала абсурд пролетевшего дня: сначала белое в красных брызгах, потом шампанское в пузырьках, а теперь золото куполов «Ивана Великого», мимо которого они проносились, и Шмаков наклонился к ней, не чувствуя ее состояния, каламбурил:
— Я сказал Никулиным: «Друзья, до коньяку ли нам?»
Она чуть отстранилась, следя за исчезающим черно-сверкнувшим золотом. И вдруг поймала на куполах проблеск высокого молчаливо-зоркого лица, в котором узнала, захотела узнать лицо инженера Тихонова, кого недавно любила, спасала, не сумела спасти. Подумала: в ее жизнь негаданно, на кратчайший миг ворвалась другая душа, которую так хотелось удержать и понять. Не хватило умения и сил. Отлетела, оставя по себе боль, отражение то на куполе, то на воде.
Казалось, недавно он приходил к ней, занося вместе с запахом табака ворохи трескучих, электрических состояний, которые постепенно гасли от ее прикосновений. Утихал, умягчался, следя за ее легким счастливым кружением по комнате: накрывала на стол, подставляла глиняную пепельницу с остатками вчерашнего пепла, задергивала шторы. Говорил ей:
— Господи, как у тебя хорошо! Мне всегда казалось, что в этом безумном городе должна же быть вот такая комната, вот с такой занавеской, с такой вот пепельницей, где так хорошо…
Он жаловался, как измучен работой, как теряет к ней интерес. Этот мост его раздавил, и надо опомниться, уберечь, что еще можно спасти, куда-то бежать и скрыться. И она его может спасти.
Теперь, когда все уже позади, но все-таки остался еще крохотный уцелевший зеленый лоскуток жизни, хочется его уберечь, укрыться ото всех. Чтоб — лес, тишина, может быть, падают шишки, может, белочка синим комочком и чтобы ты…
В больнице, забываясь, пьянея от уколов, держал ее руку и все говорил про какой-то старый извечный мост, по которому им всем предстоит пройти.
Теперь, в летящем такси, отпуская золоченый, случайно слетевший образ, думала: все осталось незавершенным, неясным и будет неизбежно забыто в другой, возникающей жизни, которую готова принять.
Старый мост через реку уводил на пылящий тракт.
Из города выступали полки в колыхании штыков, киверов, входили на шаткий мост, исчезали в хлебах. Кто-то с криком кидался им вслед, срывал с головы белый плат, хватался за солдатский рукав.
— Соколик ты мой ненаглядный! Да на кого ты меня покидаешь? И за что нас с тобой разлучают? Тебя на злую войну снаряжают? Да кто же тебя там приголубит? Да кто же тебя там поцелует? Да кто же тебя там обымет? Востра сабля тебя приголубит! Быстра пуля тебя поцелует! Сыра земля обымет! Не увижу больше твои ясные очи!..
Полки пропадали в хлебах, в зеленых ржаных колосьях.
Колодники выходили на мост. Гремели цепями по бревнам. Крестились на далекий собор. И кто-то бежал им вслед, хватал арестантскую руку, совал серебряный рубль.
— Уж ты мой горький голубчик! И кака така наша доля? Отымают тебя от мово сердца! Целовала твои ручки, ножки! Любила твое молодо, бело тело! А теперь обобьют твои ручки об железо! Изотрут твои ножки об дорогу! Изведут по тюрьмам твое бело тело! А мне по тебе убиваться…
Пропадали колодники в хлебной дали под крики дергачей, перепелок.
Выходили на мост богомольцы. Скребли посохами бревна. И кто-то им вслед убивался:
— Уж тако теперь наше счастье! Уж таки теперь наши слезы! Отлетает от нас наш родимец! Не мила ему родна сторонка! Не красна ему молода невеста! Не наряден ему злат-серебрян перстень! А мила ему матерь-пустыня! Красна ему черна ряса! Наряден деревянный посох! Ему бога молить, а мне слезы лить!..