конец этой святости… нигде, нет конца… нет предела…
Он все говорил и говорил, и было такое впечатление, что он мог бы говорить вечно, вот так, подперев голову чуть красноватыми юношескими руками с длинными пальцами, преодолевая, осыпая цветами своего чистого и бескрайнего, как весна, красноречия любые заботы. Даже самой суровой зиме было бы нелегко справиться с ним.
Мы так почти ничего и не узнали больше об этом тревожном деле. Димитрий уехал и больше не появлялся. А дедушка отмалчивался. Только значительно позже до нашего детского слуха дошло, что Виталия нашли и силой вернули домой и что сам дедушка на сей раз помог сделать его покладистее.
Постепенно война заполняла собой нашу жизнь, все больше и больше оттесняя личное на задний план. В нашем немецком отцовском доме я сидела вместе с другими, шила и щипала корпию или помогала маме, ставшей членом женского союза, посылать на фронт благотворительные пакеты. Борис, который уже в раннем детстве мечтал стать «русским поэтом», сочинял пламенные оды в честь «павших героев» — сочинял по-немецки; многие молодые девушки из круга наших немецких знакомых вступили в Красный Крест; одна из них скончалась от эпидемии тифа в бараках.
Когда наконец десятого декабря генерал Тотлебен одержал победу над Осман-пашой и государь снова вернулся в столицу, это вызвало взрыв преждевременного восторга во всех слоях населения.
Тогда-то, через несколько недель после того, как Сербия снова объявила войну Порте, от Димитрия Волуева пришло письмо, которое произвело на нас впечатление разорвавшейся бомбы. Виталий, совсем мальчик, был на войне, на фронте. Похоже, этому предшествовали сцены между сыном и матерью, которые и подтолкнули его к этому отчаянному бегству: его можно было рассматривать почти как бегство в смерть.
Дедушка и теперь не высказывал своего мнения, но у него был вид человека, угнетаемого чувством вины. Я подумала об очаровательном лице мадам Волуевой, запечатленном на трех фотографиях, найденных мной в большом семейном альбоме с малахитовой крышкой, где им, собственно творя, было не место, и о том, что дедушке, наверное, так до конца и не удалось по-настоящему вступиться за Виталия, раз он разглядывал эти снимки. Однако когда я стала разыскивать их и альбоме, они затерялись среди кринолинов и бабушкиных чепцов — словно они приснились мне или же чопорные старики и старухи изгнали их из своих рядов.
Для нас с Борисом воспоминания о Виталии благодаря этой военной истории внезапно вспыхнули новым ослепительным блеском — так вспыхивают бенгальские огни в театре. Как бы сильно ни ощущали мы душой гнет военного времени, оно все же не было для нас таким всеобщим переживанием, как для русских; только благодаря участию Виталия к военных действиях оно, это время, обрело для нас характер личного переживания. После того как мы годами почти не вспоминали о нем, он вдруг превратился в центр, вокруг которою сгруппировались все наши дневные заботы, все неясные представления о звоне оружия и свисте пуль, изувеченных телах и геройских подвигах. Короткая встреча с ним в годы детства как-то сама собой превратилась в годину общих испытаний в нечто такое, что рождало в наших юных душах едва ли не самые сильные чувства и связывало их с воспоминаниями о Виталии Волуеве.
Ближе к концу января до нас дошло известие о нем. Его принес дедушка. В то время как генерал Гурко совершал переход через западные Балканы, Виталий сражался в отряде, который под командованием Скобелева прорывался со стороны Шипки. Раненный в сражении под Филиппопелем — по слухам, осколком гранаты в руку, — он теперь лежал, больной тифом, в лазарете Красного Креста. Мысль о том, что он жив, едва ли глубоко лично затронула нас с Борисом. Виталий до такой степени превратился для нас в героя из легенды, что весть о нем мы восприняли как весть о самой России. Он стал символом победы.
Так много всего — впечатлений детства, но и свойственных юности ожиданий и нерешенных мировых проблем — звучало в самом имени, которое иногда невольно вырывалось у Бориса: «Виталий!»
Последняя зима
Тяжелым серым грузом давила на нас всех зима 1879–1880 годов. Путешествующие иностранцы могли бы подумать, что город на Неве уснул над своей скованной льдом рекой. Казалось, еще пустее и длиннее стали прямые улицы, равнодушно проходили, не глядя друг на друга, люди, словно какая-то тупая окоченелость мешала любому проявлению жизни.
Но за этой внешней неподвижностью таились беспокойство и напряжение… Тут и там на площадях и перекрестках можно было увидеть отряды конных полицейских; неохотно пробирался с наступлением ночи дворник к своей скамейке у ворот, так как уже случалось, что такой вот несчастный, закутанный в овчину сторож на следующее утро сидел на своем месте мертвый, застреленный невидимой рукой. После десяти часов вечера никому не разрешалось выходить из дома без желтого письменного разрешения, выдаваемого в полиции. До убийства Александра II оставался еще год, в Зимнем дворце пока не прозвучал взрыв, по улицам с тайными подкопами люди ходили, еще ни о чем не догадываясь, охотнее всего покупалось дефицитное масло — в новых лавках у дорожной насыпи; внутри бочонков с маслом иногда попадалась обыкновенная земля. Но души людей уже угнетал тупой груз надвигающихся событий
Вследствие реакционного поворота во взглядах некогда восторженно приветствуемого «царя-освободителя» в среде свободолюбивой молодежи нарастало опасное брожение, пока — после движения «друзей народа» последнего десятилетия и просветительской деятельности «народников» на селе — дело не дошло до образования революционного исполнительного комитета и до террора. Время от времени мы узнавали в доме дедушки о внутриполитической ситуации благодаря тому; что тогдашний военный министр Милютин — один из самых последних представителей когда-то влиятельной партии реформ, еще остававшихся в правительстве, — иногда встречался с ним на правах старого знакомого.
Однако, находясь в центре всего этого, мы все же оставались всегда чуть-чуть в стороне от них; тут было сходство с войной, которая только в воспоминаниях о прекратившемся в легенду Виталии обрела для нас свое лицо. Хотя мы с детства говорили по-русски, Борис носил русское имя, а я — уменьшительно-ласкательное, без которого в этой стране не обходится почти никто, мы никогда не забывали, что наша родина находится далеко отсюда, в Южной Германии — пусть даже мы и отдалены от нее многими поколениями. Не позволял нам забывать об этом отец — правда, скорее, непроизвольно, ненамеренно, тем, что просто поставил на свой письменный стол выцветшие фотографии с видами родных мест, словно это были снимки дорогих сердцу