«Смерти не знает душа, И всегда первобытный покинув Дом, Избирает иной и, в нем водворясь, Проживает».
Овидий «Метаморфозы»[112].Реальность – это… что же это?
Два года после смерти Шелли я прожила в Генуе. Деньгами нас поддерживал Байрон, который временно приостановил выплаты чужим женам и чужим дочерям. Вскоре я и мой сын Перси по финансовым соображениям были вынуждены вернуться в Англию. Денег почти не осталось.
В 1824 году, спустя два года после гибели моего любимого, не стало и Байрона. Он сражался за свободу и независимость Греции и в какой-то момент подхватил лихорадку, от которой так и не оправился. Греки вернули тело Байрона в Англию. Из моего домика в Кентиш-тауне на окраине Лондона я видела, как мимо проехал одинокий похоронный кортеж, которому предстоял долгий путь до Ньюстедского аббатства. Байрон всегда тратил чересчур много – как вообще все в жизни делал чересчур, – и родовое поместье пришлось продать. Тем не менее Байрона похоронят неподалеку. Говорят, в Хайгейте поэт Кольридж положил на гроб цветок.
Приятельница рассказала мне, что у Байрона осталась единственная законнорожденная дочь, которая не видела отца с тех пор, как появилась на свет. В памяти всплыло дождливое лето на Женевском озере, когда мы целыми днями просиживали на вилле, а Байрон и Полидори рассуждали, почему мужское начало сильнее женского. Никому из них не пришел в голову тот простой факт, что запрет на женское образование, превращение женщин, с точки зрения закона, в собственность родственника мужского пола (отца, мужа или брата), лишение права голоса на выборах и собственных денег после замужества, ограничение выбора профессии, кроме стези гувернантки и няни, и трудоустройства, за исключением обязанностей матери, жены или прислуги, обычай носить платья, в которых невозможно ходить и ездить верхом, – все это подавляет силу женского начала!
Узнав, что родилась дочь, Байрон расстроился. Аде не исполнилось и девяти, когда умер ее прославленный, но так и оставшийся неизвестным для собственной дочери отец. «Безумный, порочный и опасный»[113] лорд Байрон.
Маленькую Аду мне увидеть не довелось. Однако, если я сумею втиснуться в свой единственный приличный наряд, то сегодня вечером я ее, наконец, увижу. Любопытно, какая она стала. Теперь это молодая двадцатидевятилетняя женщина, счастливая супруга, богачка (говорят, она играет на деньги), мать троих детей. К тому же, Ада одна из наиболее образованных математиков в Англии.
Прием устраивал человек по фамилии Бэббидж, Лукасовский профессор математики в Кембридже[114]. Он знает толк в званых вечерах, и раз я не могу себе позволить их устраивать, то рада, что удостоилась приглашения. И, признаться, отчасти польщена – ведь чтобы получить приглашение к Бэббиджам, нужно быть человеком исключительного ума, красоты или происхождения.
Моя красота уже в прошлом, но это меня не волнует. Я считаю себя умной. Бэббидж пригласил меня потому, что в одной из газет его назвали «логарифмическим Франкенштейном». Я подъеду как можно ближе к дому Бэббиджа на омнибусе, а оставшееся расстояние пройду пешком. Экипаж мне не по карману. По правде говоря, я с удовольствием хожу по улицам, смотрю на людей. Наблюдаю, как вокруг появляются и исчезают человеческие судьбы. Каждый человек – отдельная история.
В холле мне сразу же вручили бокал пунша. Я осушила его и взяла другой. В гостиной было не протолкнуться: повсюду мужчины в серо-коричневых пиджаках, женщины с курительными трубками. Ни одного знакомого лица. Что ж, можно спокойно перекусить. Взяв тарелку с говядиной и солеными огурцами, я уселась в кабинете возле загадочной конструкции из валиков и шестеренок.
– Ну, как вам? – раздалось рядом.
– Говядина просто отменная. – Я подняла глаза и увидела молодую женщину.
– Я о машине. Вот об этой. Что вы о ней думаете? – Незнакомка восторженно глядела на валики и шестеренки. – У меня и чертежи есть. Хотите, поясню, как она работает? Вы ведь Мэри Шелли, верно?
Молодая дама представилась Адой. Так вот она какая, графиня Лавлейс! Она сказала, что железный механизм – это прототип машины, которая (в теории) сможет производить любые вычисления.
– И что же она будет вычислять? – поинтересовалась я.
– Все, что угодно.
Ада напомнила мне одно из аллегорических изображений христианских добродетелей – Кротости, Милосердия или Прощения, только в ее случае это Увлеченность. Увлеченность в бархате. Меня очаровали ее темные волосы и темные глаза, благородная линия рта. Во внешности Ады угадывались черты Байрона. Я любовалась ею, а сердце ныло от сладкой боли, и мысли унесли меня в прошлое, туда, где все были молоды и живы.
Конечно, Ада не знала, о чем я думаю. Она развернула на моих коленях чертежи, объясняя принцип действия того, что Бэббидж именовал Аналитической машиной.
– Машину можно снабдить инструкциями, вернее, «запрограммировать», это более точный термин, при помощи перфорационных карт, применяемых на ткацких станках Жаккарда[115]. В перфокартах Жаккарда заложена схема цветочного узора, которую станок нанесет на материал, а машинные карты передают математический язык, но принцип действия одинаков.
Я расхохоталась.
– Почему вы смеетесь? – изумилась Ада.
И я рассказала ей, как моя сводная сестра Клер Клермонт представила, будто в далеком будущем изобретут машину, сочиняющую стихи.
– Мы отдыхали на Женевском озере, молодые, полные сил. Нам до смерти надоело сидеть взаперти из-за бесконечного дождя. Разговор зашел о манчестерских луддитах и разгроме ткацких станков. Все согласились, что нас уж точно никогда не заменят машины. Мы свято верили, что человек – венец творения, а поэзия – венец человечества. И тут Клер, пьяная от вина и по горло сытая равнодушием Байрона, начала фантазировать, что однажды сочинять стихи смогут машины вроде ткацких станков.
– Взгляните-ка сюда! – воскликнула Ада, лежа на полу и пытаясь вытащить лист бумаги из-под хитроумной конструкции из валиков и шестеренок, которые изменят мир. – Да! Посмотрите! Вам понравится! Это статья из журнала «Punch»[116]. Полагаю, вы ее еще не видели. Бэббидж якобы сообщает о своем изобретении под названием «Новейший патентованный механический писатель».