30
Как всегда в такие минуты, она спросила, о чем я думаю. Мне пришлось быстро соображать, что ответить. Я сказал, что вообще ни о чем не думаю.
Это было в ту самую ночь, когда идея этого романа впервые пришла мне в голову. Хотя нет, не этого — теперь-то я понимаю, что так и не смог изложить на бумаге те идеи и мысли, что казались такими ясными и прозрачными, пока существовали лишь у меня в голове. За все это время мне удалось написать только несколько вариаций на тему первых шагов романа — и куда, интересно, они меня заведут? Возможно, так далеко, что придется заново переосмыслить всю книгу, идея которой возникла у меня той ночью. Когда начинаешь излагать свои мысли на бумаге, то постоянно уходишь в сторону и даже сам не замечаешь, как так получилось — а там возникают уже совершенно другие истории, которые ты даже и не собирался писать. Я уже столько всего накрутил вокруг этого романа — но все написанные мной строки всего-навсего вертятся вокруг той, настоящей истории, словно планеты на своих орбитах. Моя работа только-только началась.
Я сказал Элеоноре, что не думаю ни о чем, и пошел в туалет — пол холодил мои босые ступни, — и почему-то мне ни с того ни с сего вспомнилась девушка, с которой я встретился в поезде десять лет назад. Все эти годы я о ней даже не думал — так почему же я вспомнил о ней в ту ночь? Что меня подтолкнуло? Я стоял голый, босиком на холодном полу, в тусклом свете лампочки — и думал о мужчине и женщине, о Дункане и Джиованне, о том, как они встретились в поезде. Они жили у меня в воображении еще десять лет — моя тайная жизнь, в которой я так и не признался жене. И даже теперь, когда я остался один — наедине со своей неизбывной скорбью, зато ничто не мешает мне изнывать и томиться в своих фантазиях, — даже сейчас я никак не могу написать их историю. Я знаю: если бы мне удалось написать как надо первую сцену, остальное пошло бы само собой. Я по-прежнему цепляюсь за эту надежду.
Та случайная встреча — в поезде, по пути в Милан, к Элеоноре. По пути на турецкий ковер, тот самый, где наши тела впервые сплелись в объятиях. Книга Альфредо Галли в дорогу. И тут в купе вошла девушка и села напротив. У нас завязалась беседа — она спросила, почему я приехал жить в Италию, а я рассказал ей, как искал политического убежища, а сейчас зарабатываю на жизнь уроками английского. Все очень похоже на наше знакомство с Элеонорой. Но было одно разительно отличие: тогда меня очаровало холодное безразличие, теперь же передо мной предстала сама полнота жизни. И эта жизнь, во всей ее полноте, была мне недоступна. Уже навсегда. Я рассказал ей о родных, оставшихся в Англии, — шесть лет назад умер отец, и мать осталась совсем одна (моя сестра навещает ее, но очень-очень редко). С моей стороны это было жестоко и бессердечно — бросить ее одну. Нет-нет, возразила девушка, не надо себя обвинять — она даже положила руку мне на колено. Но я и сейчас уверен, что своим неожиданным бегством в другую страну сильно приблизил час смерти матери. Интересно, а что бы сказал отец насчет такого моего поступка?
Хорошо, что в ту ночь я не вспомнил о нем, стоя на холодном полу в уборной. Хорошо, что тогда я не думал о том, какие он возлагал на меня надежды и как я их не оправдал (а я нередко об этом задумывался) — иначе эти двое не возникли бы неожиданно у меня в воображении. Хотя, возможно, было бы к лучшему, если бы я тогда думал об отце — и тем самым запер двери перед этими молодыми людьми, чью историю я теперь обречен переписывать снова и снова, до скончания времен.
Время шло — и Дункан с Джиованной все яснее рисовались у меня в воображении, но потом я вдруг понял, что к этому странному и непонятному мне самому процессу, что живет во мне и независимо от меня, примешиваются и другие воспоминания — и вот они, первые плоды этого неведомого процесса, на уже исписанных мной страницах. Галли пишет в «Эссе против литературы», своей последней работе: «Если писатель и ставит зеркало перед миром, то это зеркало — обязательно кривое; оно отражает отдельные моменты реальности, но искажает их пропорции и удаленность друг от друга». И вся эта история, которую я пытаюсь тут изложить, — именно такое кривое зеркало. Когда я мысленно пересматриваю все то, что успел написать за время своих ежедневных поездок из Кремоны в Милан и обратно, я вижу, как в этой истории все изменилось и перекосилось. И я спрашиваю себя: а можно ли как-то исправить кривое зеркало? Можно ли сделать его нормальным — прямым и правдивым?
Она убрала руку с моего колена. Мы так и сидели в купе — прямо друг против друга. Она расспрашивала меня о родителях — какими они были; мы вспоминали детство и говорили о том, как причудливо все устроено, что события из детства могут наложить отпечаток на всю последующую жизнь. Удивительно, как просто порой вот так вот взять и разговориться с совершенно незнакомым человеком.
Я рассказал ей об отце — человеке гордом и суровом. Он работал в полиции. Образования у него не было, но он мог бы со временем дослужиться до инспектора. Он часто говорил, что свои способности к науке я унаследовал от него — в исследовании и расследовании много общего. А расследовать он умел, еще как! Когда я был маленьким, он безошибочно выявлял все мои проступки и прегрешения — я даже думал, что он умеет читать мои мысли. Я ни на минуту не сомневаюсь — свою работу он выполнял блестяще. Если бы только я так же преуспевал в науке!
Сидя напротив той девушки, я рассказывал ей, как отец водил меня на узкоколейку смотреть на паровозы и, пока я махал проезжающим машинистам, молча держал меня за руку. Возможно, пока он стоял со мной там, на холме, он размышлял над каким-нибудь сложным делом. Мы с ней сошлись на том, что люди совершенно не знают своих родителей. И только потом, вспоминая о прошлом, мы пытаемся сложить обрывки воспоминаний и понять, чем они жили, наши родители, — да и то зачастую опираемся в основном на те тревоги и страхи, что достались нам от них в наследство.