Давно хотел Митька к дядьке Григорию уехать. Дядька ему и письмо написал: звуковое! Упрашивал приехать (его, а не другого своего племянника Стаса!). И даже лично приезжал за Митькой два раза: сам маленький, а такой решительный, что казалось – здоровяк. Но не успел тогда Митька в Плес уехать. А потом тяжело ему стало по воде плавать, подкрепляться все время надо было: или «Волжским» под завязочку набираться, или еще какой дрянью…
Душит Митьку, изматывает его и морочит серенькая пустая весна!
Бегает он раз в день за Ипатьевский монастырь в слободку, в магазин. И все, и назад, в игрушечную избу! И когда бежит он, то на реку старается не смотреть, но все ж разок-другой и взглянет: нет ли где закадык-приятелей? Взглянет, а потом уж и оторваться не может: словно приклеится глазами к камышу и ржаво-серому снегу. На Волге у города камыш не растет. А здесь, по берегам Костромки, остался: жмется островками, пониже Ипатия.
Митька у камыша воды не так боится, и прошлым летом, пока другие купались, все время в зарослях отсиживался. За то и дали ему новое прозвище: Митька-Камыш. А раньше Чижом звали. Сейчас, по весне, Митька уже три раза ходил в камыши, привыкал. Очень ему хочется «вальнуть» из этих мест! Уже решил: чуть еще попривыкнет, а там попробует рано утром прошмыгнуть на речной трамвай, из трамвая – в город и до речпорта, и в Плес! Утром Стас и все его зверюги спят. А может, Стас по утрам ухо лечит… Ну, а чтобы окончательно решиться – таблетки есть. Одна, другая, – и все, и готово!
Таблетки эти Митьке доктор Семен Михеич дал. Упаковочка небольшая, но приманчивая. Митька эти таблетки на крайний случай берег. Теперь такой случай настал…
День уже раскочегарился как надо. Прошлепал от ипатьевской пристани на Кострому первый речной трамвай…
Тут-то Митька и выхватывает из-под лежалого войлока упаковку с таблетками. Хватит ждать! Он рвет зубами серебряную обертку и, зажмурясь, глотает две из них. Потом, чуть повременив, начинает глотать таблетки одну за одной, почти всю пачку. Глотать – приятно: таблетки маленькие, слегка выпуклые, бледно-сиреневые, с кислинкой.
Теперь немного обождать – и на пристань! Митька вскакивает, затем снова садится ждать. Ждет, может, десять, а может, и все сорок минут, но потом, плюнув на ожидание, вываливается из избы на улицу. На нем короткий плащик, на голове синяя кепочка с надписью «Речфлот», в руках, кроме зажатой в кулак упаковки от лекарств, ничего нет. Митька подымает голову, и город с другого берега Костромки резко перепрыгивает к нему: свирепо-красный, с домами, полными томящего жара и дурманящего угарного газа. Дома́ в городе начинают пылать, как угли. Пылают, а не сгорают! Со стен высоченных (взглядом не враз оббежишь) кто-то сыплет черным пеплом, еще какой-то острой трухой. И солнце через эти дома видно, а людей не видно совсем. Нет их больше на белом свете! Ходят вместо людей узкие и пузатые бутылки с этикетками: этикетки черно-радужные, слегка страшноватые. Тут и сама, широкая при впадении в Волгу, река Костромка мигом превращается в тонко вьющуюся ленточку, становится видно ее дно. На дне клубки змей извиваются, еще что-то мелко-гаденькое мелькает…
Митька видит, как легким дымком испаряется вода. Видит: можно по водяному пару быстрехонько перескочить в город. Но тут же соображает: речка-то никуда деться не может.
«Дурь, – вдруг понимает Митька. – Нар-р-ркота!» – гремит он смеховым громом. Так гремит, что падают позади и сбоку от него деревья, опрокидываются набок берендеевы домки. «Дурь лекарственную Семен Михеич дал! Ай, доктор, ай, Михеич!»
За спиной Митькиной продолжают падать деревья, разбиваются в щепу игрушечные избы, и старый дурак Берендей, поднимаясь из болота, нестрашно грозит Митьке кривым громадным пальцем, с крупно шевелящейся под ногтем землей. Погрозив, Берендей кричит голосом дядьки Григория:
– Плес! Плес!
И тут же, вслед за криком, ударяет Митьку по ушам дядькина расстроенная мандола и стальным своим высоким звуком рассекает Митькины нервы надвое. А уж под конец вырастает за его спиной громадный, вдвое выше Ипатия, Стас, дышит в спину и по-цыгански орет:
– Лавэ нонэ!? – Плиц-плец. – Лавэ нонэ!? Денег нету? Нет?
Не понимая, как это он спиной видит Стаса, Митька тут же от Ипатия отлепляется, срывается с места, бежит к реке Костромке. А ее – хоть и стала она теперь узенькой – никак не перейдешь! Не может добраться Митька до городской, на другом берегу пристани.
Но постепенно воды становится больше, больше. Правда, теперь она Митьку ничуть не пугает. Он подходит к воде, он идет по ней! Не так чтобы совсем поверх, а чуть-чуть прибредая.
И приближается к нему городок Плес, шлепаются вниз вставшие было на хвосты змеи, рыбы, головастики даже. Они шипят и посвистывают: «Плес-плес-плес, плес-плес-плес». И сияет Митьке снизу, со дна дикое подводное солнце, теперь лиловое, а не золотое, и холодная весенняя вода уже не обжигает, – тихо лижет щиколотки, но до колен никак не доходит. И опять, то ли дядька Григорий, то ли кто-то другой, но уже тише, тише орет: «Это городок Плес, Димитрий! Это – Плес! Плес!»
И теперь одно только это слово добегает до Митьки ласковым круглым звуком. Слово это – как сама жизнь: близко, а не достанешь. Разве только удастся дойти до него, шлепая ботинками по воде. Дойти, как ходили, а, может, и теперь еще ходят одни святые: не опускаясь на дно, легче и лучше, чем во сне!
Гул земли
(Бобровый остров)
Хруст коры, треск лопнувшей льдины, ярко-пламенный разрыв серенького зимнего неба над Южным портом. И опять рыхлый, падающий крупными хлопьями снег: ки́жа.
Правдивые истории не бывают слишком связными. Прилипчивая, как смола, несвойственная реальной жизни «связность», вызывает тошноту и озноб, заставляет судорожно хватать ртом зимний кочковатый воздух.
Вот и только что выведенные на бумаге, начальные фразы этого рассказа: они не имеют тесной привязки к середине или концу – пришли ниоткуда, уйдут бог знает куда.
А начало, скорей всего, будет таким…
Доводилось вам зимой, по льду, чуть шаркая грубыми подошвами, перебираться на Бобровый остров? Сделать это несложно, нужно лишь обуть сапоги и на всякий случай взять в руки длинную палку: вдруг полынья?
Остров появился недавно, ему нет еще и ста лет. Возник он посреди озера Кривая Баба, которое позже слилось с Нагатинской заводью. Новая эта земля поднялась наверх из-за падения уровня воды в Москве-реке, потом ее досыпали щебнем, загатили хворостом и красной глиной, и теперь, наискосок от Южного порта, не россыпь озер-болот, а вполне себе чистый и ухоженный изгиб Москвы-реки.
Зимой на острове – никого. Тишина оглушает. Отряхиваясь от нежданной тишины, замечаешь бобровый, осенний еще погрыз, да легкую путаницу следов: вороньих, заячьих.
Походив по острову, уже собираешься восвояси, как вдруг неясный звук: в ушах начинает разрастаться далекий плотный гул!