— Просто не постигаю, отчего он не пригласил вас в ресторан. Гурманство — единственная его отрада. У него нет никаких интересов, кроме кулинарных. Вы наверняка это сразу поняли в беседе с ним…
Я действительно все поняла. Дюбернар был плебеем, и если я решила войти в литературу с заднего хода, то мне следовало подписывать контракт только с ним. Правильно говорят американцы: «Если хочешь сойти за утку, то и ковыляй как утка!» В общем, я клюнула не на ту приманку. Оставалось надеяться, что очаровашка Симон спасет меня от столь горестной судьбы. И я предоставила ему возможность выложить свои аргументы.
Наконец подоспел и наш заказ. Баклажаны в виде цветочных лепестков, прозрачные ломтики картофеля, кружева из моркови… Каждый такой кусочек был размером с десятифранковую монетку и толщиной в двадцатифранковый билет. Симон поедал эту овощную икебану с невозмутимым спокойствием игрока в микадо[92], аккуратно поднимающего одну палочку за другой. Невозможно отрицать: в нем чувствовался высокий класс. Даже его доводы звучали элегантно. Он расставлял свои сети как ел — не спеша. Переговоры с Дюбернаром напоминали конвейер, который движется только вперед. Симон же рассматривал их как шар, в котором то нагнетают, то спускают воздух. Обсуждение финансовых вопросов в его присутствии казалось вульгарным, зато он охотно рассуждал о содержании книги. Ему хотелось одного — чтобы я высказала в ней правду. Разумеется, не всю правду, но ничего, кроме правды. И, главное, мне не следовало становиться в позицию жертвы, а писать в иронично-шутливом тоне наблюдательницы нравов того круга, в который мне никогда не следовало бы попадать. Он хотел, чтобы я перечитала Сен-Симона, Шатобриана и кардинала де Реца. Нашу книгу, сказал он, будут ценить за портреты героев, а не за разоблачения. Сенсации его не интересовали, он предпочитал политические анекдоты. Я была просто зачарована: он говорил со мной именно о настоящей книге — той, которую я и мечтала написать. За какой-нибудь час он вознес на прежнюю высоту мое самолюбие, которое так безжалостно затоптали нынче утром.
Оставалось пройти главное боевое крещение. С безразличным видом, словно не придавая этому никакого значения, я спросила, думал ли он о названии книги. Он сказал: да. Что же он предлагает? Вместо ответа он принялся разглядывать свой нож так, словно изучал фрагмент черного ящика, извлеченного из-под обломков рухнувшего лайнера. Еще немного, и я бы увидела, как у него растут ногти. Наконец он разродился:
— Мне кажется, хорошо бы назвать ее «Милый друг». Как у Мопассана. Только добавив к этому ваше имя, чтобы было понятно, что речь идет о женщине. Это будет очень литературно и в то же время придаст книге легкий скандальный аромат.
Вот где таился блеф. По сути дела, господин маркиз назвал меня «шлюхой» так же, как Деде, только на свой, аристократический лад. Желая показать, что мне это ясно, я резко отодвинулась вместе со стулом, как будто меня опалило огнем. Теперь уже мое молчание свинцовым гнетом нависло над нами. Наконец я ответила вполне светским, любезным тоном, что должна подумать. Мне очень не хотелось, чтобы он чувствовал себя победителем. Сперва нужно было уладить вопрос о Лесюэре и моем авансе. Бедняжка Симон: мы познакомились всего час назад, а я уже изображала капризного автора, чье раненое самолюбие нужно холить и лелеять. Но он проявил ангельское терпение. И вернулся к началу разговора — о рукописи. Он хотел получить ее к концу марта. Намекнул на возможность составить вместе с ним план книги: двадцать глав по десять страниц каждая; кстати, он знает очень хорошего литобработчика в «Пари Матч». Словом, поезд был готов к отправлению. И ждал только моего свистка. Я согласилась. Да и к чему долго раздумывать — он или Деде? Я себя знала: сделав выбор, я все равно о нем пожалею. Так лучше уж взять более сексапильного партнера.
Он заказал два бокала шампанского. Потом уплатил по счету; за такие сумасшедшие деньги можно было купить авиабилет. И наконец отвез меня домой. Никакого шофера: он сам вел свой старенький «остин». Не могу выразить, до чего меня тронула эта простота. Внезапно я почувствовала, как он мне близок. Действительно очень близок.
Глава III
До заключения в тюрьму мы с прессой были в прекрасных отношениях. Я обожаю газеты. Когда наступает пора отпусков, меня даже в рай не загонишь, если туда не приходят «Либерасьон» и «Монд». В Хоггаре[93], например, меня не скоро увидят. Но с тех пор, как я побывала во Флери, мой читательский пыл угас. Все газетные «могильщики», сколько бы их ни было, постарались смешать с грязью мою персону, не забыв ни одного бранного эпитета, ни одной злобной остроты. «Экспресс» пошел еще дальше, озаглавив статью обо мне «Шлюха». В тот день я, привыкшая носить имя Кергантелеков как бриллиантовую брошь, притягивающую свет, притушила свою гордость, как тушат лампу. Моя симпатия к журналистам растаяла быстрее, чем снег на солнце. Легко представить, с каким нетерпением я ждала обещанного «негра». И напрасно. Едва открыв ему дверь, я впала в уныние. Он был похож на охотника за информацией так же, как я на польскую монахиню. Долговязый, с седеющей шевелюрой и густыми усами, он все время улыбался и, казалось, ничего не принимал всерьез. К счастью для себя, он обладал низким, звучным голосом, придававшим ему внушительность, которую опровергало лицо. Этот глубокий баритон словно исходил откуда-то из преисподней. Когда он открыл рот, чтобы представиться, мне почудилось, будто со мной говорят с нижней площадки. Однако недоразумение тут же рассеялось, и мы прошли в гостиную — для первого «контакта». Который продлился четыре часа!
Его звали Франсуа Брийян, и лет ему было около сорока — я так и не узнала, сколько именно. Сексапильности в нем было примерно столько же, сколько в листе белой бумаги, и он никогда не вступал на путь откровений, куда, однако, искусно заманивал меня. Да и была ли у него личная жизнь? Сильно сомневаюсь. Судя по нашей первой беседе, когда он немного рассказал о себе, его существование и жизнь нормальных людей разделял прочный железный занавес.
— Я никогда не читал «Экип», никогда не ходил на охоту, на футбольные матчи и на концерты поп-музыки, не говоря уж о классической, ни разу не досмотрел по телевизору до конца, а честно говоря, и до середины, ни одного матча регби, никогда не играл на скачках, никогда не был в казино, не умею водить машину, составлять административный протокол и, уж тем более, менять колеса, не пью пива, не участвую ни в каких демонстрациях, не собираюсь прыгать с парашютом, заниматься дайвингом или, боже упаси, спелеологией, как, впрочем, и другими видами спорта…
Это перечисление длилось минут пять. Он вел образ жизни, где явно не было места даже мелким потрясениям. Зато иронии у него хватало хоть отбавляй. Когда он прервал свой монолог, я уже попала под его обаяние. И с тех пор мое отношение к нему ничуть не изменилось. Никто не умел с таким блестящим остроумием высмеивать самого себя, притом с самым серьезным видом, — в этом Франсуа был просто неподражаем. Наше трехмесячное сотрудничество оставило у меня чудесные воспоминания. Тем более что этот нелицеприятный автопортрет, делавший его в глазах других просто нелепым оригиналом, лично мне надрывал сердце: он как две капли воды напоминал моего отца. Тот тоже никогда не покупал дрель, не красил потолки, не менял краны, не сажал розы и не колол дрова… Но этим сокровенным переживанием я с Франсуа не поделилась. Нас связывали с ним рабочие отношения, а Франсуа Брийян жил лишь одной страстью — работой. И мы с ходу взялись за дело.