При мысли об Инге Регина с облегчением вздохнула в коричневую занавеску на окне купе. Она испуганно оглянулась, не заметил ли кто этого. Но остальные девочки, ехавшие с нею на каникулы в Найроби, были слишком заняты собственным будущим. Их тоненькие голоса звучали взволнованно, а рассказы были напитаны верой в себя, которой они были обязаны родительскому дому и родному языку. Регина больше не завидовала своим одноклассницам. Она их все равно больше никогда не увидит. Пэм и Дженнифер записали в частную школу в Йоханнесбурге, Элен и Дафна ехали в Лондон, а Джанет, которая не сдала выпускной экзамен в школе Накуру, ждала состоятельная тетка, конезаводчица в Суссексе. Так что Регина позволила себе еще один, на сей раз приятный, вздох облегчения.
Только по ослепительному свету в купе она заметила, что поезд уже покинул тень плоского станционного здания. Она была рада, что сидит у окна и может еще раз спокойно взглянуть на свою старую школу. Она, правда, ощущала себя изможденным буйволом, с которого слишком поздно стащили ярмо, и все же не могла так запросто распрощаться со школой. Чтобы не вышло, как в Ол’ Джоро Ороке, когда она покинула ферму, ничего не подозревая, и ее глаза не могли использовать драгоценное время и насмотреться впрок, на все дни, которые придут потом.
Поезд шел с шумом, медленно. Вот он проехал мимо белых зданий, которые так напугали семилетнюю Регину, что у нее долго было только одно желание — подобно Алисе в Стране чудес провалиться в какую-нибудь дыру. Теперь, в мареве начинающейся дневной жары, на холмах из красного песка, они казались очень светлыми. Домики с серыми крышами из гофрированной стали, и даже главное здание с его толстыми колоннами, такие знакомые, выглядели уже гораздо приветливее, чем еще за день до этого.
Хотя она знала, что кормит свою голову фантазиями, Регина представила, что видит окно кабинета мистера Бриндли и его самого, машущего флагом из белых носовых платков. Уже на протяжении многих беспокойных месяцев она знала, что будет скучать по нему, но не подозревала, что этой тоске понадобится так же мало времени, чтобы вырасти, как льну после первой ночи большого дождя. Директор вызвал ее в последний день перед началом каникул. Он не стал много говорить, только посмотрел на Регину, будто искал подходящего слова, которое где-то затерялось. Регине снова стало жарко при одном воспоминании о том, как она убила тишину, пробормотав:
— Благодарю вас, сэр, благодарю за все.
— Не забывай ничего, — сказал мистер Бриндли и при этом выглядел так, будто это он, а не она отправляется в сафари без возврата. Потом он еще пробормотал: «Маленькая Нелл». А она быстро, потому что в горле уже стоял комок, ответила:
— Я ничего не забуду, сэр.
И, собственно не желая этого, добавила:
— Не забуду, мистер Диккенс.
Они оба засмеялись и одновременно откашлялись. Мистер Бриндли, который все еще терпеть не мог плачущих детей, по счастью, не заметил, что в глазах у Регины стояли слезы.
От мысли, что не будет уже ни мистера Бриндли, ни кого-либо другого, кто знал бы Николаса Никльби, крошку Доррит или Боба Крэтчита и, уж конечно, маленькую Нелл, в горле зацарапало, как от ненароком проглоченной куриной косточки. Это было то же чувство, которое барабанило в голове, когда Регина думала о Мартине. Его имя всплыло у нее в памяти слишком внезапно. Оно едва достигло ее ушей, как в тумане перед глазами возникли дыры, из которых посыпались маленькие, остро отточенные стрелы.
Слишком отчетливо вспомнилось ей, как Мартин, одетый в форму, забрал ее из школы и как они на джипе ехали на ферму и незадолго до цели лежали под деревом. Тогда или позже решила она выйти замуж за этого заколдованного белокурого принца? Помнил ли еще Мартин о своем обещании ждать ее? Она-то свое слово сдержала и никогда не плакала, вспоминая Ол’ Джоро Орок. Во всяком случае, слез не было.
То, что большая печаль могла сожрать грусть, было ново для Регины и приятно. Поезд укачал ее, так что она, хотя слышала еще отдельные слова, уже не могла соединить их в целую фразу. Как раз в тот момент, когда она объясняла Мартину, что ее зовут не Регина, а маленькая Нелл, отчего Мартин так чудесно рассмеялся, что уши у нее все еще будто огнем горели, первый вагон, пыхтя, вкатился на перрон Наиваши. Пар от локомотива закутал маленький светло-желтый домик начальника станции во влажную белую пелену. Даже гибискус на стене потускнел.
В окна застучали старые, исхудавшие женщины-кикуйу со вздувшимися под белыми платками животами, лишенными блеска глазами и тяжелыми связками бананов на согнутых спинах. Их ногти стучали по стеклу с тем же звуком, что и градины по пустой железной бочке. Если женщины хотели заработать, им надо было продать бананы до отхода поезда. Они шептали так умоляюще, как будто должны были отвлечь змею от ее добычи. Регина махнула рукой, желая показать, что у нее нет денег, но женщины ее не поняли. Тогда она, приоткрыв окно, громко крикнула на их языке:
— Я бедна, как обезьяна.
Женщины, смеясь, всплеснули руками и заулюлюкали, как мужчины, когда они ночью в одиночестве сидят перед хижинами. Самая старая из них, маленькая, сморщенная от жаркого климата и тяжелой жизни, с ярко-голубым платком на голове и без единого зуба во рту, распустила кожаные ремни на плечах, поставила поклажу на землю и, вырвав из связки один большой зеленый банан, протянула его Регине.
— Держи, обезьянка, — сказала она, и все, кто слышал это, заржали, как лошади. Пять девочек, сидевших в купе, с любопытством посмотрели на Регину и улыбнулись, потому что понимали друг друга без слов и чувствовали себя слишком взрослыми, чтобы показывать свое неодобрение иначе чем взглядом.
Когда женщина просовывала банан в окно, ее негнущиеся пальцы на короткое мгновение коснулись руки Регины. Кожа старухи пахла солнцем, потом и солью. Регина попыталась удержать знакомый запах, по которому давно тосковала, в носу как можно дольше, но, когда поезд остановился в Ньери, от сытного воспоминания о хороших днях не осталось ничего, кроме острых кристалликов соли, которые терзали глаза, как маленькие кровопийцы дуду, залезшие под ногти на ногах.
На станции Ньери стояло много людей с тяжелой поклажей, завернутых в пестрые одеяла, с широкими корзинами, из которых высовывались коричневые бумажные пакеты, наполненные кукурузной мукой, истекающими кровью кусками мяса и невыделанными кожами. До Найроби оставался час езды.
В голосах больше не было мелодичной мягкости наречий высокогорья. Говорили громко, но понять речь было все-таки тяжело. На мужчинах, которые, как их отцы и деды, держали в руках кур и гнали впереди себя, как коров, нагруженных поклажей женщин, были башмаки и такие пестрые рубашки, будто они сразу после грозы разрезали радугу. У некоторых молодых мужчин на запястье блестели часы под серебро, у многих вместо привычной палки в руке был зонт. Их глаза походили на глаза затравленных животных, но шаг был плавным и сильным.
Индианки с красными точками на лбу и браслетами, даже в тени переливавшимися как танцующие звезды, сами багаж не несли, хотя имели право ехать только вторым классом, — сумки заносили в вагон молчаливые негры. Светлокожие солдаты в форме цвета хаки, которые, несмотря на годы, проведенные в Африке, все еще верили в отправление поезда по расписанию, торопились к вагонам первого класса. Маршируя, они напевали послевоенный шлягер «Don’t fence me in»[86]. Молодой проводник-индус, не взглянув на них, придержал перед ними дверь. Раздался резкий свисток паровоза, путешествие продолжалось.