А ярких этих личностей больше нет: те двое, чьи души были дороги мне больше всего на свете, — неотразимые, страстные, — погасли, как две звезды. Для них это, безусловно, к лучшему. Представьте, что сталось бы с Эдвардом, если бы Нэнси добилась своего и стала бы жить с ним? Что сталось бы с самой Нэнси? Ведь она умела быть жестокой — по-настоящему жестокой, когда ей хотелось заставить близких людей страдать. Да-да, ей доставляло удовольствие видеть, как страдает Эдвард. Уж, поверьте, она его помучила.
Господи, как же она его мучила! На пару с Леонорой они преследовали беднягу, живьем сдирая с него кожу, — почище любого хлыста. Клянусь, у него мозг разве что не кровоточил — вот как ему было плохо. Я так и вижу, как он стоит, обнаженный по пояс, ладони с растопыренными пальцами выставил вперед, словно защищаясь от невидимых ударов, и с него свисают клочья мяса. Ей-богу, не преувеличиваю — мне действительно за него больно. Получается, что Леонора и Нэнси сошлись, чтоб сотворить, во имя человечества, казнь над жертвой, оказавшейся у них в руках. Они словно вдвоем захватили индейца из племени апачей и крепко привязали его к столбу. Каким только пыткам они его не подвергали!
По ночам он слышал за стенкой их нескончаемые разговоры: он лежал, обезумев, весь в поту, пытаясь забыться с помощью вина, а голоса всё жужжали и жужжали не умолкая. А наутро к нему приходила Леонора и объявляла результаты ее с Нэнси переговоров. И так день за днем.
Точно судьи, они обсуждали, какой приговор следует вынести преступнику. Как стервятники, они кружили над распластавшимся в могильной яме телом.
Причем Леонора не больше виновата, чем девочка, — из них двоих она была просто более активной. Абсолютно нормальная женщина, как я уже сказал. То есть в нормальных условиях ее желания полностью совпадали с ожиданиями, которые питает общество относительно здоровых своих членов. Дети, приличия, устойчивое благосостояние — вот о чем мечтала Леонора. Она всеми фибрами души противилась пустой трате денег, — пределом же ее мечтаний было соблюдение приличий. Даже тот факт, что все без исключения признавали ее красивой, тоже доказывал ее абсолютную бесспорную «нормальность». Однако я вовсе не хочу сказать, что в той совершенно ненормальной обстановке она повела себя корректно. Мир вокруг сошел с ума, и она, точно заразившись всеобщим помешательством, сама стала как безумная — воплощенная фурия, злодейка. А чему удивляться? Кажется, нормальный, твердый, гладкий металл — сталь. Но стоит раскалить его в огне, как он краснеет, размягчается, теряет ковкость. Накалите его при еще более высокой температуре, и он расплавится, станет жидким. Примерно это же произошло с Леонорой. Она была создана для нормальной жизни, а нормальная жизнь — это когда Родни Бейхем тайно снимает в Портсмуте квартиру для любовницы, наезжая в Париж и Будапешт.
Судьбе же было угодно свести Леонору с Эдвардом и девочкой, и от такого соседства она попросту сломалась. Все чаще посещали ее небывалые, очень странные и некрасивые желания. В какой-то момент ей страшно захотелось отомстить. И она начала изводить Нэнси долгими ночными разговорами, а днем принималась за Эдварда. Впрочем, тот больше молчал. Только один раз он дал промашку и тем самым подписал себе приговор. И как это только так случилось? Видно, хватил в тот день лишку виски.
Она ведь все время приставала к нему с вопросом: чего он добивается? Чего хочет? Чего? И он всегда отбояривался: «Я тебе уже сказал». Имея в виду, что он уже раз объявил о своем намерении отправить Нэнси к отцу в Индию. Как только получит от него телеграмму, подтверждающую согласие принять дочь. Но один раз он дал промашку. Когда в сотый раз Леонора задала ему извечный вопрос, он ответил, что самое заветное его желание — это снова взять себя в руки и заняться своими привычными делами, — знать бы только, что разлученная с ним девочка, за пять тысяч миль от него, по-прежнему его любит! Больше ему ничего не нужно. Большего у Бога он не просит. Одно слово — сентименталист.
Стоило Леоноре это услышать, она поклялась, что не допустит, чтобы девочка уехала за пять тысяч миль и продолжала любить Эдварда. И вот что она придумала. Она продолжала твердить, что девочка должна принадлежать Эдварду, что сама она подаст на развод и добьется у Рима расторжения брака. Но при этом она считала своим долгом предупредить девочку о том, что за чудовище этот Эдвард. Она рассказала ей про Ла Дольчиквиту, миссис Бейзил, Мейзи Мейден — даже про Флоренс. Поделилась муками, которые она перенесла за долгие годы жизни с человеком, которого иначе как бешеным, суровым, тщеславным, невоздержанным, высокомерным и чудовищно блудливым не назовешь. Стоило Нэнси услышать о несчастьях, постигших тетю, — а в ее глазах Леонора опять превратилась в тетушку, — как, недолго думая, с жестокостью, свойственной молодости, и чувством солидарности, порой вспыхивающим между женщинами, девочка всё про себя решила. А тетя продолжала твердить: «Спаси Эдварда, спаси ему жизнь. Ему нужно только одно — немного твоего тепла. Потом ты ему наскучишь, как многие до тебя. Но сейчас ты должна спасти его».
И все это время несчастный прекрасно знал о том, что происходит в доме, — у близких людей, живущих вместе, поразительное чутье. Но он палец о палец не ударил, чтобы помочь себе, сказать хоть слово в свою защиту. Нет, — ему вполне хватало надежды на то, что девочка будет продолжать любить его и на расстоянии пяти тысяч миль, — при этом условии он останется достойным членом общества. Так вот, и с этой последней его надеждой они вдвоем решили покончить.
Я уже рассказывал, как однажды ночью Нэнси появилась в его спальне. Большей муки бедняга не испытал за всю свою жизнь. Он вдруг увидел ее в ногах своей постели — вокруг царил полумрак: картина эта навсегда врезалась ему в память. После он уже сказал мне, что на всем лежал какой-то мутный зеленоватый отсвет — возможно, столбики кровати, обрамлявшие ее фигуру, точно портретная рамка, отбрасывали зеленоватую тень. Она строго, не дрогнув, посмотрела ему прямо в глаза и сказала: «Я готова стать вашей — спасти вам жизнь».
Он ответил сдавленно: «Не надо, не надо, не надо».
Он и потом считал, что был прав, отказав ей. Он бы возненавидел себя, он не смог бы преступить запреты. И при этом терзался искушением преступить их, отдаться желанию — не физическому влечению, а желанию доказать свою правоту. Он был уверен, что стоит ей раз дать ему волю, и она уже никогда его не забудет. Он это знал.
А ей в это время вспоминались слова тети: ему хочется одного — чтобы она, Нэнси, любила его через расстояние в пять тысяч миль. Вот она возьми и скажи: «Я не смогу полюбить вас — я знаю, какой вы на самом деле. Я стану вашей, чтобы спасти вам жизнь. Но полюбить вас я не смогу».
Это было невероятно жестоко. Ведь она совершенно не понимала смысла этих слов — «стать вашей». Но тут уже Эдвард совсем оправился и заговорил обычным нормальным голосом, каким всегда разговаривал с прислугой или лошадью — хрипловато, сурово и властно:
«Глупости! Иди к себе. Возвращайся в свою комнату и ложись спать».
В общем, ничего у них не вышло — ни у той, ни у другой.
И тут на сцене появляюсь я.