Внезапно Антонов очнулся от забытья и понял, что все по-прежнему ужасно, что Вика в больнице и в неизвестности, а теща Света, должно быть, уже пришла на работу и простодушно лакомится на завтрак пирожками с курагой, не ведая, что в маленьких радостях жизни со вчерашнего утра для нее таится убийственный яд. И он, Антонов, зная тещи-Светино умение между делом доставлять себе эти радости на карманные деньги, вторые сутки позволяет ей травиться, хотя отлично знает: просто так, на тормозах, дело уже не спустить. На этот раз душевная боль ринулась на приступ, и Антонову пришлось еще немного посидеть в машине, крепко зажмурившись и усилием воли пытаясь стереть из-под век зеленоватый, слабо светящийся негатив, являвший, точно в приборе ночного видения, все тот же силуэт балкона и тощей фигуры, совершающей свои передвижения и выделения с замедленностью холоднокровной ящерицы. Потом Антонов вылез из машины на солнце; голова его кружилась, глазные яблоки болели, как во время гриппа. Он почти не боялся гераклов, опасаясь только какого-нибудь недоразумения, из-за которого его не пропустят в офис. Но приезжие бандиты почему-то не стали задерживать Антонова, только по очереди общупали его как бы незаинтересованными пленчатыми взглядами, каких Антонов прежде никогда на себе не испытывал: гераклы словно искали у него, как у физического тела, какой-то центр, которым должна обладать каждая нормальная мишень.
Беспрепятственно, на ватных ногах, Антонов взошел на знакомое крыльцо. Но сразу попасть вовнутрь не удалось: навстречу ему, приплясывая, будто цирковые медведи, двинулись приезжие спортсмены, нагруженные мониторами, компьютерами, какими-то коробками, которые едва не лопались от мягкой тяжести бумаг; двое, наступая друг другу на ноги и отворачивая красные надувшиеся лица под распушившимися чубчиками, волокли портативный сейф. Все добро сгружалось в распахнутый у крыльца вороненый фургон: там, внутри, все более теснимый прибывавшими вещами, споро поворачивался громадный вислозадый мужик с неимоверно длинными руками и с неясным опущенным лицом, только борода его мелькала в сумраке, будто летучая мышь. Устроив в фургоне очередную единицу груза, бандиты торопились обратно в офис: несмотря на пот, плывший по лицам, будто масло по нагретым сковородкам, они веселели и даже начинали улыбаться, а один совсем по-дружески пихнул Антонова кулаком под ребра, отчего антоновская печень рефлекторно отвердела, будто боксерская груша. Но все равно он должен был немедленно найти Наталью Львовну, чтобы сейчас же, сию минуту, мчаться в больницу, – или, по крайней мере, добраться до работающего телефонного аппарата, чтобы узнать, есть ли у него хотя бы малая отсрочка. Но как только Антонов подумал про звонок, навстречу ему из дверей выдвинулся мелковатый малый с белыми ручонками, где мускулы напоминали недозрелые бобовые стручки: он волок, обнимая из последних сил, полный короб перепутанных телефонов. Из короба свисала, болтаясь почти до пола, синенькая трубка: малый поводил на нее подбородком, матерно пришептывал, кругообразно шаркал ногой, но не мог подобрать.
XXIV
В офисе действительно не слышалось телефонов, чей оранжерейный щебет всегда звучал здесь на заднем плане даже во время беззаботных былых вечеринок. Зато человеческие голоса, мужские и женские, наполняли опустевшие гулкие комнаты каким-то отрешенным пением, идущим словно с потолков, – так, по крайней мере, показалось Антонову, осторожно вступившему в разгромленную приемную. Далекое переливчатое сопрано Натальи Львовны то возникало где-то, то пропадало, заглушаемое грубым треском листов оберточной бумаги, которые заплаканная референтка, неодинаково поднимая плечи, зачем-то уминала в поставленную на стол пластмассовую урну. На полу валялось еще несколько таких же урн, набитых до отказа бумажными комьями и листами, легких, как футбольные мячи. Антонов, нечаянно подопнув одну, тихонько извинился сквозь судорожно сжатые зубы. Референтка, вздрогнув, обернулась к Антонову: ее лицо, всегда такое водянисто-нежное, что в нежности своей словно боялось воды, теперь походило на темный пузырь; под разбухшим носом было ало и сопливо, прозрачные усики напоминали мокрый мех, а белая, еще с утра, должно быть, свежайшая блузка была замята у плеча какими-то грязными складками. «Ну и как драгоценное здоровье вашей стервы? – громко спросила референтка, оживляясь при виде Антонова от нехорошей радости, должно быть, давно искавшей выход. – А вы к нам на экскурсию? Хотите, я покажу вам комнату, где она и шеф обычно трахались, а мы сидели и слушали?» Тут у Антонова что-то мигнуло в мозгу: он подумал, что мог бы сейчас ударить референтку по этому милому ротику, так по-детски похожему на цветок анютина глазка, – и тут же понял, что уже делает это. Раздался спелый чмокающий звук, референтка замычала в пригоршню, тараща глазенки, а у Антонова на тыльной – нечувствительной – стороне сведенных пальцев обнаружилось немного помады и совсем немного крови, будто он удачным шлепком раздавил комара. Напомнив себе, что он – скрывающийся преступник, Антонов хладнокровно вытер руку жестким, совершенно бесчувственным к тому, что мазалось, листом бумаги. Сейчас ничто не могло бы его разжалобить. Он был совсем другой человек, не тот, что вчера и даже сегодня утром. Он знал все, что с ним происходит, но не знал причины этой перемены, которая выпрямила его на палке позвоночника, будто огородное пугало. Впрочем, Антонов и не собирался сейчас доискиваться причин. Он бросил смятую бумагу на пол и деловито огляделся.
Собственно, офиса больше не существовало. Он исчезал, как наваждение, и в планировке оголившихся комнат проступали две соединенные типовые квартиры – такие же точно, какие были в каждом подъезде одряхлевшего дома, у которого мраморный паразит так долго высасывал последние силы, что теперь из дома буквально сыпался песок. Отовсюду слышались сухие потрескивания, мелкие осыпчивые шебуршания. Теперь от соседей, сквозь этот оседающий треск, беспрепятственно доносились запахи кислого теста и жареного лука, мутные шумы работающих телевизоров. Теперь Антонов, словно с глаз его упала пелена, совершенно ясно видел, что именно служило источником той дьявольской симметрии, что так часто мучила его, когда он топтался вот на этом самом месте, оттесненный к неубранным фуршетным столам прямоугольными пиджачными спинами и женскими сахарными локотками. Истина была настолько примитивна, что Антонов даже засмеялся: на вечеринках он просто-напросто мыкался и пил в одной квартире, а Вика шалила в другой. Почувствовав от своего открытия новую степень пустотной свободы (одновременно с этим американский профессор, белея по-дамски вырезанной фрачной грудью и хлопковой сединой, входил, под руку с пожилой хромающей супругой, в старомодный, чем-то похожий на церковь французский ресторан), Антонов двинулся в недоступное прежде Зазеркалье. Ободранный отовсюду пластмассовый плющ, в котором ощущалось теперь что-то неприятно-кладбищенское, лежал в углу мусорным колким стожком; шершавые стены были одинаковы на все четыре стороны и казались слишком белыми, словно оклеенными яичной скорлупой: присмотревшись, Антонов понял, что причина тут – в отсутствии картин, прежде шедших плотно по комнатным периметрам, будто партия в домино, а теперь наваленных на референткин стол, должно быть, приготовленных к отправке. Все происходящее вокруг казалось Антонову логичным: он понимал, что имущество ЭСКО забирают за долги (может, неизвестного Сергея Ипполитовича интересовало также содержимое компьютеров), – и те изначальные долговые пустоты, подставные минус-величины, которые были заложены в условия теоремы, теперь засасывают все материальное, уже не защищенное хитроумными фокусами финансового руководства. Антонов нисколько бы не удивился, если бы трехмерное пространство, еще державшееся в офисе, схлопнулось в двухмерное – в изображение фирмы, чем ЭСКО и являлось в действительности. Подойдя поближе к распахнутому шефскому кабинету, Антонов без удивления рассмотрел, что парные полуколонны, так солидно выглядевшие издалека, на самом деле нарисованы, не без огрехов полосатой светотени, на лысом участке стены. На одной фальшивой колонне скверный шутник (должно быть, кто-то из пьяных гостей) косо, учитывая воображаемый изгиб, нацарапал чем-то острым похабное словцо – непременное удостоверение всякой архитектурной, тем более белой поверхности. Жутковатая эта подробность – паразитирование полуреальности на четвертьреальности – заставила Антонова ознобно содрогнуться.