— Извини. Извини. Я так не думаю.
Вдруг она обвивает руками мою шею и прижимает меня к себе. Сквозь одеяло я чувствую тепло ее тела, вдыхаю аромат ее кожи. Мои губы замирают на ее шее. Мы оба замираем. И так мы долго лежим. Потом она отталкивает меня от себя. Очень резко. Обоими кулаками. Делает мне больно.
— Я не хочу этого знать. Думаешь, я ангел?
— Не любовник… а так, с которым ты всего лишь спишь.
— А до него у меня был другой! А перед этим еще один! И еще один! Я шлюха! Я испоганила свою жизнь! И цена мне — грош в базарный день! Я по расчету вышла замуж, и с самого начала…
— Ты чудо, — шепчу я и целую ее руку. — Для меня ты просто чудо.
— Своего маленького ребенка я использую как помощницу в своих обманах. Я… я… я…
— Ты чудо.
— Нет.
— Ну хорошо. Если не так, то мы стоим один другого. Я всегда удивляюсь, как одинаковые натуры издалека чуют, распознают и притягивают друг друга. Разве это не удивительно?
— Да, Верена, нахожу.
— Чтобы все началось сначала. С тобой. Не хочу обманывать Энрико!
Она вдруг начинает смеяться. Сначала я думаю, что это истерический приступ. Но нет, это совершенно нормальный смех. Она смеется и смеется, пока ее не останавливает боль. Она снова кладет руку на живот.
— Ой, — говорит она, — я забыла, что мне надо быть поосторожней. Ты прав, Оливер, все это смешно. Просто ужасно смешно! А вся наша жизнь сплошная комедия.
— Ну вот видишь, а я о чем говорю, — поддакиваю ей я.
9
Теперь дети вдалеке (где-то там, должно быть, их игровая площадка) поют песню: «В чаще лесной молчаливо стоит небольшой человечек…»
После сказанных слов мы с Вереной долго смотрели друг на друга. Она — с таким выражением на лице, будто только сейчас впервые увидела меня, а сейчас мы вдруг оба вместе начинаем говорить, глядя в сторону, она — в потолок, я — в окно. Вам, должно быть, известно такое? Ощущение будто мы боимся друг друга. Хотя нет — не друг друга, а скорее каждый — самого себя.
— Мой отец…
— И из этого первого интерната тебя…
«В мантии пурпурной красивой, наброшенной на плечи».
— Что ты хотела сказать?
— Нет, что хотел сказать ты?
— Я хотел сказать, что мой отец полностью под каблуком у тети Лиззи. Он мазохист. Я на каникулы всегда езжу к родителям. Но живу не с ними в вилле, а в гостинице. Только если моя мать не в санатории, я живу дома. — Я пожимаю плечами. — Если это можно назвать своим домом!
— А она часто в санатории?
— Почти постоянно. Только из-за нее я и езжу на каникулы. Иначе бы оставался в Германии.
— Понимаю.
— Однажды, когда мать была не в санатории, а дома, а дорогая тети Лиззи куда-то ушла, я обыскал ее комнату. Я рылся два часа, пока наконец не нашел их.
— Что?
— Плетки. Собачьи плетки, хлысты для лошадей и все подобное. Самых различных цветов. Все было тщательно запрятано в ее платяном шкафу.
— Значит, она его бьет?
— Да. И думаю, уже лет двадцать как.
— Да-а.
— Я и говорю: это любовь с молодых лет! Когда я нашел плетки, мне вообще стало абсолютно все ясно. Она единственный мужик в этой троице! Моя мать всего навсего несчастная бледная тень. А мой отец? У того только один свет в окошке: Лиззи! Лиззи! У нее доверенности на все его счета. Поверь: она вместе с ним выдумывает все махинации, замышляет новые подлянки в бизнесе! Поверь: теперь мой папаша уже просто ничтожество, пустое место, жалкая игрушка в ее руках. А она садистка!
— Ужасно.
— Почему же? Он сам хочет, чтобы его хлестали. От нее он получает то, что ему требуется. That's love[70].
— Не смей так говорить.
— Видно, он и от моей матери хотел того же. А она отказалась. Или у нее плохо получалось. Видно, удовлетворить мазохиста не так уж просто. Вот тут-то и появилась вновь та, которая хорошо это умела, так, что он оставался довольным да и она наверняка. Ты бы поглядела на нее хоть раз. Не баба, а фельдфебель.
— Омерзительно.
— Я рассказываю правду, а правда всегда омерзительна.
— У нас с тобой ничего не получится.
— Почему же?
— Потому, что ты вот такой.
— Но и ты точно такая же.
— Да, — говорит она и смеется, как ребенок, — верно.
— Это будет самая великая любовь на свете, — говорю я, — и она не кончится, пока один из нас не умрет.
— Sentimental fool[71].
— Ах, ты еще и английский знаешь?
— Да.
— Ясно. Каждой немецкой женщине Ami-Boy-Friend[72]после войны.
— Ты что, рехнулся? Как ты со мной разговариваешь?
— Ах, извините, уважаемая дама, у вас, значит, такового не было?
Она снова смеется.
— Целых три.
— Всего лишь? — говорю я. — Надо же. Так на чем мы остановились?
— На мазохизме твоего отца, — отвечает она, продолжая смеяться. — О господи, ничего себе разговорчик!
— Верно. Так вот я и говорю: он типичный мазохист! Я за ним наблюдал. Очень пристально и долго наблюдал, после того как нашел плетки. Я и за тетей Лиззи наблюдал. Как она командует. Как смотрит на него. Как он ей подает огонь, когда она собирается закурить. Как она при этом дергается туда-сюда, пока отец не обожжет себе пальцы. И это им приятно. Обоим.
— Оливер, этот мир так отвратителен, что я покончила бы с собой, если бы не Эвелин.
— Не болтай глупости! Лишь немногие способны лишить себя жизни. Ты не представляешь, как часто я поигрывал этой мыслью! Ни у тебя, ни у меня не хватит на это духу. Кроме того, тебе живется совсем неплохо! Ты богатая женщина. У тебя любовник. А теперь еще и я. Если хочешь, можешь попробовать, кто из нас лучше…