– И он бы добрался, – кивнул Берхард. – Если бы не две сотни иберийских альмогаваров, вставших на перевале и преградивших ему путь. Мятежные бароны Лотара, должно быть, скрежетали зубами, увидев наш жалкий оборонительный порядок. Мы были жалкой силой по сравнению с их войском, но мы были пробкой в бутылке, той самой, что не дает вылиться вину.
– Без сомнения, это был мужественный и…
Берхард даже не стал делать вид, будто слушает его.
– Со стороны это выглядело как гора из бурлящего металла. Войско Лотара, движущееся нам навстречу. Там было не так уж много рыцарей, может, всего около неполных двух дюжин, но против горстки наших жалких пушчонок они выглядели как воинство, исторгнутое самим адом. Сплошь доспехи да гербы, и такие чудные, что и видеть раньше не приходилось. У нас на всю Иберию столько гербов не будет, сдается, сколько в тот день под Равелло засияло…
– Но гербов самого Лотара там, кажется, не было.
– Не было, мессир, – согласился Берхард. – Старый хитрый ублюдок Лотар, может, и погряз в ереси, да только из ума еще не выжил. Отправил в бой присягнувших ему мятежных баронов, сам же остался наблюдать из тыла.
«Да, – подумал Гримберт, – дядюшка Лотар всегда был заправским хитрецом. Многие считали его выжившим из ума чудаком, взявшимся изучать запретные труды арабских алхимиков единственно от скуки и праздности, устав тешить себя всеми доступными ему видами удовольствий. Многие, но только не те, кто знал его близко. Только не я».
* * *
Он помнил тот день, когда получил эту новость. Ее доставил лично Алафрид, императорский сенешаль, не доверив даже зашифрованным каналам связи, и лицо у него в тот день было такое скорбное, словно он привез не личное сообщение от его величества, а тело своего боевого друга в свинцовом гробу, накачанном консервантами.
Обед, данный тем днем в туринском дворце в честь императорского сенешаля, был в меру пышен, но как-то скомкан и недолог. Едва только было покончено с десертом, а придворные шуты, по-обезьяньи гукая, принялись скакать по зале, изображая заигрывания Франциска Седьмого Бретонского с маврами, как герцог де Гиеннь сухо поблагодарил за прием и поднялся – явственный знак того, что торжество пора сворачивать, не дожидаясь того, что, как известно, составляет добрую половину удовольствия от хорошей гулянки – какой-нибудь хорошей свары между рыцарями, которая обязательно закончилась бы оглушительной канонадой на заднем подворье, лишь отдаленно напоминающей рыцарский поединок.
Пока телохранители под руководством церемониймейстера изгоняли из залы нетвердо державшихся на ногах гуляк, а слуги с учтивой поспешностью меняли изгаженные скатерти, Гримберт пригласил господина сенешаля в свой кабинет. Алафрид славился своей прямолинейностью, но даже он не стал переходить сразу к делу. Деловитость может быть добродетелью для торгашей и ростовщиков, но не для особ благородного происхождения.
Они с Гримбертом выкурили по трубке душистого персидского опия, прежде чем тот наконец перешел к делу, перестав делать вид, будто оторвался от важных государственных дел только лишь по той причине, что ему вздумалось пострелять зайцев в туринских лесах.
«Дурные вести, – сообщил он, отложив трубку. – Я много раз предупреждал твоего соседа, маркграфа Лотара из Салуццо о том, что он играет с огнем, но, кажется, он не был достаточно мудр, чтобы прислушаться. Тем хуже для него. Третьего дня его императорское величество тайным эдиктом обвинил его в ереси».
Сказано было достаточно веско, чтобы мягкие серебряные ручьи опиумной эйфории, звенящие в жилах Гримберта, мгновенно пересохли.
«Лотар? Какая ерунда! – вырвалось у него. – Лотар не еретик! Он хитрый старый лжец, развратник и плут. Если его что-то и интересует в этой жизни, так это удовлетворение всех его бесчисленных и гадких склонностей, но ересь?.. Черт, едва ли!»
Алафрид вздохнул. И хоть вздох этот получился чистым – его полимерные легкие работали почти беззвучно, – в нем все же слышался негромкий натужный гул, напоминающий о миллионах литров воздуха, которые они переработали на своем веку. Воздуха франкской империи, насыщенного миазмами измен, мятежей, ересей и интриг гуще, чем метаном, фтором и ипритом.
«Есть доказательства, – сказал он тихо. – Уже неопровержимые. Никогда не верил этому лживому ублюдку. Правду говорят, ничто так хорошо не скрывает яд, как сладкое вино. Сладкие слова Лотара скрывали в себе больше яда, чем все смертоносные цистерны Роттенбурга. Какое-то время при дворе надеялись, что его невоздержанность по части алхимических изысканий – всего лишь затянувшийся каприз, но теперь…»
«Возможно, просто наговор, – осторожно предположил Гримберт. – О да, Лотара едва ли можно упрекнуть в христианской праведности. Он самовлюбленный гедонист, собравший, надо думать, самую полную коллекцию неестественных склонностей и отвратительных пристрастий в восточных пределах франкской империи. Это едва ли делает его достойным сыном Церкви, но ересь?..»
Он покачал головой.
Алафрид усмехнулся – и в этой усмешке тоже на миг ощутился его истинный возраст.
«То-то и оно, мой мальчик. Многие благородные господа думают, будто Сатана, пытаясь завладеть их душой, непременно явится в облаке сернистого газа, чтобы предложить свой проклятый договор. На самом деле все куда проще. Тропа, ведущая к аду, – это стезя удовольствий, по которой мы шествуем, бездумно удовлетворяя наши прихоти и желания, не замечая того, как с каждым пройденным шагом душа наша покрывается шанкрами, гнойниками и язвами, начиная медленно разлагаться, пребывая в то же время в блаженном экстазе. Поверь мне, погоня за удовольствиями отвернула от райских врат больше, чем все еретические проповедники и явленные ими дьявольские чудеса!»
Гримберт мысленно поморщился, сохранив на лице почтительное выражение. Даже недруги уважали герцога де Гиеннь за ясный ум, однако с годами эта черта его характера, кажется, заметно стушевалась. Все чаще в последнее время в речах Алафрида звучали непривычные прежде душеспасительные нотки, подходящие скорее какому-нибудь досточтимому прелату, уважаемому отцу Церкви, чем господину императорскому сенешалю, вершителю судеб и управителю огромной империи. Это раздражало. Того и гляди, скоро примется сыпать изречениями безвестных святых и декламировать Катехизис, а всякий разговор с ним превратится в теологический спор!
«Это все Аахен, – подумал Гримберт, сдерживая растущее в груди раздражение. – Проклятое логово, в котором издавна обитают самые опасные хищники империи, пропитанное их ядом и проникнутое губительной радиацией, излучаемой поколениями высокородных каннибалов. Аахен врастает своими ядовитыми щупальцами в душу всякого, кто там обитает, срастается своими шипами с его нервной системой, превращая людей не то в жалкие тени самих себя, не то в жуткие пародии. Мудрецов с их трезвым рассудком он превращает в трясущихся над грудами золота психопатов, смелых рыцарей – в опьяненные жаждой крови боевые машины, срощенные со своими доспехами, добродетельных священников – в чванливых кардиналов… Кажется, и Алафрид не избежал этого древнего проклятья. Тоже изменился, хоть и на свой манер. Стал сухим, отстраненным, замкнутым. Стал рассуждать о бессмертной душе вместо логистики, о добродетелях вместо таможенных пошлин, о Святом Писании вместо цен на сахар. Даже его, этого крепкого старика, который когда-то сражался на восточных границах вместе с отцом, медленно переваривает это чудовище Аахен, хоть и на свой манер…