не выглядела хуже или лучше. Она честно называла то, что ей казалось черным, – черным, однако не мирясь с окружающей действительностью, не хотела ее разрушить и построить все по своему прожекту. Она здесь жила. Может быть, в этом и был ее талант, который она раскрывала на поприще журналистики – умение все называть своими именами. Что-то ее восхищало, что-то злило, с чем-то она боролась, что-то принимала таким, как есть.
Жизнелюбие – вот что это было. Рядом с ней хотелось жить, жить с полной силой, жить с желанием. И творить.
Да-да, именно так. Он слушал ее, и внутри, словно сами собой, рождались слова и строчки. Сперва неуверенные, казалось, что случайные…
Это было словно перерождение. С каждым шагом прежний он, хмурый, уставший и отчаявшийся, истончался, испарялся щедрыми жаркими лучами московского солнца.
Он боялся загадывать, боялся спугнуть это ощущение, однако чем дальше, тем больше в нем росло… да, росло и крепло желание взять в руку перо.
Но и это было не самое дивное. Желание творить вдруг столкнулось с желанием как можно дольше не расставаться с этой замечательной девушкой, с которою свел его дождь. Притом, что он прекрасно понимал – это не влюбленность и не флирт, здесь что-то другое. И наименование этому найти крайне сложно еще и потому, что эти их отношения не требуют особенных названий, определяющих рамки и границы. Им просто было хорошо вдвоем.
Чудны дела твои, Господи. Так страдать от потери желания писать, того, чем он жил, без чего не мыслил себя, и чудом обретя его вновь, осознать, что более всего в отпущенное ему время хочется просто ходить по солнечным улицам и болтать обо всем на свете с девушкой по имени Таня Ларина…
Нет, он знал – наступит миг, и он что есть духу помчится туда, где на столе его ждет стопка чистой бумаги. Он должен, он просто обязан успеть. Но не сейчас. Дело не в капризе. Просто что-то держало, что-то не отпускало его…
– Что? – Он опять прослушал, как она обратилась к нему. Вместо мыслей звучали ноты, менялись картины и где-то на самом краю сознания стали складываться слова…
– Простите, – выдохнул он, возвращаясь в реальность. Скажите, а… как вы меня узнали? Меня ведь никто здесь не узнал. Даже до того, как цирюльники изменили мне внешность…
– Не знаю, – пожала она плечами и, посмотрев на него искоса, продолжила: – А давайте еще погуляем, уж больно день хороший. Ну что, променад продолжается?
– Как прикажете, сударыня, – улыбнулся он, галантно подавая ей руку…
День лениво перекатил солнце через зенит. Близился вечер. Еще было тепло и ясно, но что-то витало в воздухе, нашептывало: полдень пройден, ближе к пяти уже, и скоро лягут вечерние тени, сгустится бензиновый чад над проезжею частью, зажгутся огнями витрины.
А они кружили по центру города, словно времени для них не существовало, или оно все, до мгновения, было в их распоряжении. Все серьезные темы исчерпались сами собой, и теперь они просто болтали, беззаботно и беспорядочно, перепрыгивая с русского на английский и французский и обратно. Всякая всячина, комси комса.
Он рассказал ей, как боялся подземных переходов, и в лицах показывал, как шел напролом, не глядя по сторонам и на светофоры, и что ему на это говорили и показывали водители. Она рассказывала, как перепутала кабинеты и, усевшись за первую парту к незнакомому преподавателю, пыталась понять, зачем им, журналистам, поставили в программу химию денуклеиновых кислот…
Он знал и помнил, что времени остается все меньше и меньше, однако его это ничуть не угнетало – он знал, что успеет. Что миг расставания все ближе и ближе, но пока еще не настал. Было волшебное время, время чудес, когда чувствуешь, что можешь все, даже то, о чем раньше и не догадывался.
Мимо них, волоча за собою большой чемодан-тележку, тараща во все стороны глаза, прошел худющий, всклокоченный темнокожий парень. Парусиновые бежевые брюки, футболка, объемистая сумка через плечо – студент-первокурсник, оглушенный большим городом, куда он только что прибыл. Пока он только-только примеряется к его могучему дыханию, пытаясь шагать в унисон. После деревни, которую он впервые покинул, все еще чужое. И язык чужой, не английский, на котором он выучил несколько слов. И все белые чужие, даром, что на одно лицо.
– Эй, парень, привет! Как жизнь, чего нос повесил?
Родное наречие ударило парнишку сильнее тока. Раскрыв рот, он смотрел на хорошо одетого господина, черты которого отдаленно выдавали в нем родную, эфиопскую кровь.
– Будешь писать домой, кланяйся папе-маме. И сам не грусти – все получится, у тебя все будет хорошо!
Девушка, что была с этим странным человеком, удивленно таращила глаза то на него, то на своего спутника, пока толпа, в которой они шли, не увлекла эту странную пару по ту сторону проспекта… А парнишка стоял, где встал, забыв обо всем, силясь понять, откуда в этой чуждой ему Руссии нашелся человек, так чисто говорящий на его диалекте, к тому же знающий его мать и отца…
– Что это был за язык? – удивилась Таня.
– Гыз, эфиопский.
– А откуда вы его знаете? – спросила она.
– Не знаю, – как и она недавно, пожал плечами он. – Бог его знает, все получилось как-то само собой.
– А куда мы идем? – поинтересовалась она, заметив, что он не просто гуляет, а идет, выискивая вокруг ему одному понятные приметы.
– Есть тут одно место, – загадочно произнес он, – совсем рядом, если я ничего не путаю. Но жив ли он?
– Кто?! – удивилась она.
– Идемте, и Бог даст, увидите сами, – произнес он со значением, увлекая ее за собой.
Переулки их кружили и кружили, пока наконец не выпустили из своих криволинейных объятий ко входу в обычный московский двор: старый дом, арка, клумбы, лавочки, подъезды, бабушки и авто. Все как обычно… Только вот почему-то пост милиции. А рядом с постом то, что он искал, – вяз, который рос при его жизни.
Он на ватных ногах подошел к нему, коснулся пальцами шершавой коры и словно бы почуял ток живой силы, что струилась от корней вверх, туда, где на узловатых, будто натруженные руки, ветвях тянулась юная поросль. И дерево словно узнало его и, удивленно раскинув свои ветви, приветливо зашелестело листвой.
А он стоял, прижавшись щекой к морщинистой коре, и плакал, совсем не стыдясь своих слез. А еще он почувствовал, как та струна, что, казалось, оборвалась и сгинула в нем, осталась – она была внутри! Просто истончилась настолько, что на миг