ходит в Риме, и вот почему я не поведу своих воинов на Рим. Я отдам его моему брату, властителю вандалов Гейзериху... Выйди.
Из света я вышел во тьму - и с облегчением вздохнул.
"О главном я опять позабыл, - сказал я себе. - Червонцы полковника! Вот разгадка! Этот долг ещё остаётся за мной..."
Что-то вдруг стало радовать меня в темноте... и ещё я приберёг в памяти взгляд Аэция, римлянина, которы й устал так же, как я. Может быть, в том овраге на берегу озера, на границе времен и миров, мне довелось хоронить именно его разведчика... Это всё, что я мог сделать для "брата моего" Аэция.
- Ты был очень хорош... - вдруг догнал меня трескучий шепот Аттилы.
...Вскоре бледно и мглисто рассвело. Меня снова увлекло с собой, в себе, густое, вулканическое течение конницы и повозок, внизу земля по-зимнему звякала и хрустела, вверху я видел небо - сначала бесцветное, в плотных тучах, потом оно стало грязно-розовым... и солнце мучительно долго крутилось в волокнах варварского пара. И вся равнина палеозойски-огромно колыхалась и скручивалась в водоворотах живой мощи. Потом в насыщенных едким паром сумерках я видел, как поднимается ввысь косой, красноватый серп Луны.
Как раз под Луной, где-то в двух-трёх верстах от нас, шумно раскатисто загремело и посыпалось. Я в ту пору передвигался в тёплой кибитке, и вот я привстал, схватившись за её арку, и ничего в белёсой подлунной дымке не разглядел, кроме частой ряби и мерцания капелек влаги. Мимо меня сквозь массу коней пронёсся желтый факельный круг с белым жеребцом - и глас Аттилы с одного края ночи до другого возвестил:
- Франки догнали Ардариха!
До самого рассвета поток тел, повозок, железа и золота, казалось, кружил, то отдаляясь, то приникая к невидимой гремящей воронке - и наконец, всё замерло в густом, кислом тумане утра.
Мне совсем не спалось, то есть страшно было засыпать. Сон в этом варварском тумане представлялся окончательным утоплением в бессмысленном Хаосе, а хотелось, напротив, как тогда, в момент Истока, сопротивляться Хаосу каждой клеточкой тела, хотелось спрыгнуть из повозки на землю, потоптать ее, похрустеть странной летней мерзлотой, разогнать кровь в коченевших членах. Но сделать это было страшно. Всё так замерло... а если всё вдруг двинется и задавит вмиг, втопчет в мерзлоту навек.
Под утро я забылся с открытыми глазами... И вдруг я увидел, как всё вокруг стало ясно, мелко и рассыпчато, и чёрный круп коня впереди сделался вдруг приятной для глаз ясной чернотой, блестевшей и лоснившейся...
Наверху было небо - лазоревое, высокое. Между небом и землёй стало чем дышать и на что смотреть.
Гунн, сидевший вблизи на своём коне всю ночь и, кажется, всю ночь жевавший лоскут вяленой конины, стал отчетлив. Волоски его шапки и серой шкуры один к одному поблескивали росой.
Впереди расстилался пологий и очень широкий склон холма, зеленовато-желтый и пустой.
...Тишина стояла вечность, эон, который вдруг минул. Донесся звонкий топот, кто-то налетел, шумно растолкав повозки и сметя моего невозмутимого соседа, не перестававшего жевать. Оказалось, послано за мной. Сам не успев прожевать кусок овечьего сыра, я угодил в седло... Кибитки снова разлетелись в стороны - и я в массе мрачных верховых провожатых понесся по коридору между флангами недвижной и плотной, как овечье стадо, гуннской кавалерии.
В круге белого жеребца Аттилы, на месте свободном и как-то неприметно возвышенном, стало, наконец, видно всё, что нужно было увидеть на планете Земля в утро Каталаунской битвы: бескрайний разлив конницы, а за конницей, за тростниковыми зарослями копий, за бесчисленными стаями разноцветных дракончиков на высоких древках, - клубилось несметное стадо кибиток.
Впереди же - раскинулся широкий, для всех раскинутый на полсвета склон, готовый к страшному горячему севу.
- Смотри! Смотри! - электрически колко покрикивал на меня Аттила. - Везде смотри! Это и есть твоё пророчество!
Из острой щелки его рта и из ноздрей рвался парок, казавшийся мне лиловым.
Конница стояла, как вкопанная, и слабо, прозрачно парила. Это отсутствие всякого движения, даже всякого внутреннего порыва за считанные мгновения до безудержно-кромешной бойни, представлялось мне каким-то зимним колдовством. Но было начало лета четыреста пятьдесят первого года. От Рождества Христова.
Я наблюдал этот угрожающий транс гуннов и назвал его про себя "летаргией лавины".
- Где он? - вдруг тихо спросил меня Аттила.
- Кто?! - внезапно испугался я.
- ...Брат мой.
- Базилевс, вероятно, он точно так же ожидает...
- Не вижу ворон. Дурной знак.
И я стал теряться в догадках, что же теперь прорицать.
Белый конь Аттилы, как дракон, дымно фыркнул - и Аттила распластался на нём весь, обхватив рукой за шею. Он дохнул коню прямо в ухо:
- Боас! Ты слышишь его! Где брат мой Аэций?
Конь потянулся назад, словно готовясь встать на дыбы, и хищно всхрапнул, оголив крупные здоровые зубы.
- Он идет! - крикнул мне Аттила и вмиг выпрямился в седле. - Смотри!
Я повёл взгляд за его рукой и увидел: пар над конницей уже не тянулся сонным туманом - сгустки медленно вскипали. Хаос вновь пробуждался.
Мне почудилось, что я слышу поезд, его приближение. И вдруг совсем неуместно, на долгий миг защемило сердце: станционный угольный холодок, где-то здесь извозчик, позади - уже посветлевший без поезда перрон... а впереди, за бугром - отец уже щурится мне навстречу и вертит в пальцах еще пустой мундштук...
Но там, за Каталаунским холмом, уже грохотал легион поездов. Пар над конницей и над нами потемнел и запах мясом. Аттила рос в седле.
- Он идет! Идет!
И вот вершина холма затрепетала, как даль в жару, - и хлынула. Поток чужой, страшной, гремящей жизни несся вниз. К нам! На нас!
Но армия-лавина Аттилы была всё недвижна, и лишь один я крутил головой, не понимая ничего и против своей воли уничтожаясь в себе, превращая себя в муравья, зрящего большой мир без всякого чувства опасности и своего присутствия в громе и движении больших предметов...
Одно навязчивое чувство овладело мной целиком: вот здесь, вокруг, - сон, а там, где встречное движение и гром, - явь. И когда явь ударится в сон, не произойдет ничего ужасного - всё