настойку и махнул рукой, призывая полового повторить. — Дык только не слишком ли быстро… Мы глазом моргнуть не успели, а уже постановление пришло: профсоюзы, мол, не собирать без полицейского, того-этого, надзора…
— Ну это… чтобы чего не вышло… для вашей же безопасности.
— Для нашего же блага, ага?
Мимо них прошли, старательно огибая столы, два пьяных вдребезги моряка — русский и англичанин. Последний изливал душу на родном языке. Максим разобрал только повторяющееся «I say» — «ну говорю же».
— Эт' верно все, Асей, — поддержал его русский, хотя едва ли понял хоть слово. — Житье наше хуже чем у собак… Ну да не вешай нос, Асейка. Ежели будем живы, то, глядишь, еще и не помрем…
Хор перешел на «Wellerman» — песню новозеландских китобоев. Этот текст русские моряки знали уже хуже, но многие все равно пытались подпевать.
— Ну слушай, Земельный кодекс приняли же зато? Никакой частной собственности на землю, все как твои ребята хотели.
Миха вскинул брови и что-то пробурчал себе под нос.
— Что ты говоришь? — переспросил Максим.
— А пойдем-ка ко мне, тут близехонько, — Миха решительно допил пиво. — Поговорим спокойно, в самом деле. Там еще бабка одна по соседству самогонку варит…
После пива с настойкой это стало выглядеть хорошей идеей.
— А семейство твое не побеспокоим? — спросил Максим.
— Да я сеструхой живу, она у меня к гостям привыкшая…
До Михи и правда оказалось недалеко. По пути зашли к бабке и взяли бутыль мутного самогона — небольшую, меньше полулитра, больше-то им не нужно. Расплатились новыми только что отпечатанными северными рублями — в народе их уже успели прозвать «чайковками», все-таки любили люди незлобивого старика Николая Васильевича. Бабка подивилась обменному курсу, но особо торговаться не стала — видать, доверяла Михе Бечину.
Они с сестрой Дуняшей занимали четверть деревянного дома. Дуняша, рябая старая дева, встретила их если не приветливо, то хотя бы без явного раздражения — заставила только разуться, выдав взамен уличной обуви шерстяные носки. Чистота в доме стояла безупречная, всюду плетеные коврики, салфеточки, на столе — вышитая скатерть. Полочка, на которой обыкновенно стоят иконы, пуста — поповщины Миха на дух не выносил. Под ней — фотография молодого, безусого еще Михи и худенькой девушки, которая изо всех сил старалась выглядеть серьезной, но по чертам лица видно было, что она часто смеется. Молодые люди явно неуверенно чувствовали себя в роскошном интерьере фотоателье, среди бархатных портьер и вазонов. В кресло никто из них не сел, они так и стояли возле него и, хотя для семейных портретов такое было не принято, держались за руки.
— Это Танюша моя, — мягко сказал Миха. — Всего-то год и четыре месяца мы с ней прожили.
Максим чуть поколебался, но потом понял, что, кажется, уместно будет спросить:
— А что случилось с ней?
— Первенцем не смогла разродиться. Двенадцать часов мучилась, — Миха осторожно провел пальцами по силуэту девушки на фотографии. — Товарищи весь город обегали, но на Соломбалу не выехал ни один врач, а своей больницы там тогда не было. Я же, как Танюша отошла, в петлю полез. Не знал, как простить себе, что ей помочь не смог. Ребята меня из петли вынули, а доктор Мефодиев после в разум привел. Его не было в городе в ту ночь, уж он бы никому не отказал. Сказал, это позор для города, что такое происходит, и что я могу жизнь свою, мне теперь не нужную, положить на то, чтобы ни один рабочий человек в Архангельске больше не остался без помощи.
— Мефодиев? Но он же не социалист…
— Не, какое там, кадет. Но он из тех, кто понимает, что ежели трудящимся человеческой жизни не дать добром, так они сами ее попытаются взять, и ничего хорошего из этого не выйдет. Так что теперь у нас при каждом профсоюзе больничная касса, и больницы есть всюду при заводах и доках, и кареты скорой помощи днем и ночью дежурят.
Дуняша выставила вяленую треску, селедку и картошку в мундире.
— А лука к селедке не найдется, хозяюшка? — спросил Максим.
— Не, лука с самой революции не завозят…
Дуняша ушла к себе. Миха разлил самогон по рюмкам.
— Ну, за наш Архангельск! — подмигнул он. — Да пребудут с нами треска, доска и тоска, во веки веков, аминь!
— Аминь, — не стал спорить Максим.
Самогон обжег нёбо, но дальше пошел хорошо, особенно под закусь.
— Как ты, обжился у нас, Максимко?
— Да, твоими молитвами.
— Все там же квартируешь?
Максим кивнул. Вообще-то теперь средства позволяли ему переехать в центр, в доходный дом с электричеством и, главное, телефоном. С другой стороны, на квартире он только ночевал, и мысль, что его смогут сдернуть на службу и в редкие часы сна, не воодушевляла. А канализации все равно не было нигде, так что в любом случае придется всю зиму морозить задницу в нужнике либо пользоваться, как бы это не было неловко, ночным горшком. Привык он как-то и к квартире этой, и к ее хозяйке — главное было не оказаться случайно у нее в койке в минуту душевного упадка. Впрочем, к чему это, завтра же свидание с Наденькой… надо бы не напиться в стельку, вот чего. Хотя Миха уже снова разливал самогонку.
— Ну так чего тебе не так с Земельным кодексом-то? — спросил Максим после второй.
— На первый взгляд все вроде и так, — признал Миха. — Только там общие слова больше… Как говорил один английский матрос — отличный парень, кстати — дьявол-то, он в деталях. Сколько десятин расчисток кому выделить, это какая-то земельная комиссия должна еще решить, а ее и не собирали…
— Понимаю, тебя расстраивает, что все вопросы землепользования один кодекс не описывает, — Максим на автопилоте валидировал негатив. — Ну а как ты хочешь? Нельзя вот так взять и проблемы, которые сотни лет копились, разрешить в два дня. Работаем постепенно, шаг за шагом.
Миха пожал плечами и снова разлил самогонку:
— Шаг оно, конечно, за шагом, вот только придем-то мы куда? Верховное наше правительство сидит в Уфе… то есть в этом, как его, Омске теперь… где это все вообще… И оно, между прочим, никакой земельный вопрос не решает, все откладывает до Учредиловки. А Учередиловка соберется после победы над большевиками.