отзывалось на напряжения, выявились внутренние проблемы. Так как клетка моя просматривалась насквозь, надзирательница скоро заметила мои затруднения, вызвала врача. Врач меня осмотрел, мне, однако, о своих соображениях ничего не сказал.
Я перестала как следует питаться, становилось все труднее глотать. Не ела почти ничего, но не проходило ощущение, что я пухну, толстею. Казалось, растет живот, расширяется грудная клетка. Теперь я понимаю, что страдала анорексией.
Я худела и худела, и тюремное начальство, уверявшее, что предстоит мне скорая казнь, забеспокоилось, как бы я не умерла раньше времени.
— Собирайтесь, вас переводят в Карачи, — приказала мне надзирательница одним апрельским утром, через пять недель после прибытия в Суккур.
— Зачем?
— По состоянию здоровья. В Карачи разберутся.
В аэропорту Карачи полицейские сказали, что везут меня домой.
Клифтон, 70! Я возликовала. Чистая холодная вода взамен мутной тепловатой тюремной жижи! Моя собственная постель после провисшего гамака. Четыре родных стены вместо продуваемой песчаной пылью клетки. Конец физическим мучениям — так я думала. Оказалось, что я ошиблась.
— Но это не мой дом, — удивилась я, оказавшись в совершенно неизвестном мне помещении.
— Сначала вас осмотрит доктор, потом отвезем домой. Ко мне подошла незнакомая женщина.
— Почему нельзя было отвезти меня домой, где меня осмотрели бы наши семейные врачи? — спросила я, но ответа не получила.
Лицо женщины-врача доброе. И то слава богу.
— Врачи из Суккура сообщили мне, что у вас рак матки, — тихо сказала она мне после осмотра. — Я не уверена. Придется сделать операцию для проверки.
Рак? Это в двадцать восемь-то лет? Что-то мне не верилось. Может быть, они пытаются запутать меня, сбить с толку? Как я могу верить врачу, которого прислали мне военные?
Во время разговора она настрочила что-то в блокноте, вырвала листок и передала его мне. «Не бойтесь меня. Я ваш друг, можете мне довериться», — прочитала я набросанные наспех строчки. Довериться… Какие у меня основания доверять здесь кому-нибудь?
— Вы сказали, что отвезете меня домой, — обращаюсь я к полицейским, снова везущим меня куда-то в своем вонючем джипе. — Но мы едем в другую сторону.
— Домой — потом. Сначала к матери в Центральную тюрьму Карачи.
К матери! Мать я не видела и не слышала о ней ничего целую вечность, больше месяца, с самого моего ареста. Я жаждала увидеть мать, обсудить свое состояние, дела движения, обвинения в государственной измене, которые, как я была уверена, предъявит нам военный режим.
— Мама, мама! — закричала я, врываясь в «дом отдыха». — Мама, это я, Пинки! Я здесь, мама!
Тишина. Еще одна ложь. Позже одна из надзирательниц по секрету выдала мне, что мать содержали в другом месте. Я немедленно попросила свидания с матерью, но мне просто не ответили. На следующий день вместо обещанной доставки домой меня отвезли в большую социальную больницу. В больнице никого, никаких обычных здесь толп посетителей, больных и персонала. Я никого не увидела до самой двери операционной. Без поддержки семьи я ощутила себя одинокой и заброшенной. Очнувшись после наркоза, я с облегчением увидела над собою лицо сестры Санам. Удивительно, как это они допустили ее ко мне… Она взбудоражена, обеспокоена.
Рассказывает Санам:
Больница громадная, я не ожидала попасть в лечебное учреждение таких масштабов. Куда идти, где спросить? Как только упомяну ее имя, спрошенные сразу как воды в рот набирают. Все чего-то боятся. Я тоже боюсь. Месяцами из дому не выпускали. Пакистан превратился в какой-то заповедник ужасов, особенно для того, кто носит имя Бхутто. Но сбежать из него не удастся.
«Прошу вас, пожалуйста, послушайте, подскажите…» — обращаюсь к одному, к другому, к третьему.
«Идите туда… сюда… не знаю куда…» — толку не добиться.
Вдруг я услышала крик.
«Бог мой, это моя сестра!»
«Нет, что вы, это не ваша сестра. У вашей сестры маленькая операция, а это кричит женщина, рожает», — вдруг проклевывается «глубокое знание» у какой-то дамы вида скорее полицейского, чем медицинского.
Но я знаю, что это Пинки. Даже не по голосу узнала, а просто знаю. Я несусь на крик и натыкаюсь на каталку, которую везут по коридору от операционной. Вокруг каталки намного больше полицейских, чем медперсонала. От рук и носа Пинки отходят трубочки. Пинки бредит, она еще не пришла в себя после наркоза. Они кричит:
— Они убьют меня! Они убьют папу! Они всех убьют! Остановите их! Кто-нибудь, остановите их!
Мне бросается в глаза седой волос на ее голове. Для меня это последняя соломинка, переломившая спину верблюда. Столько времени взаперти, столько дней рождения… И вот — черта подведена. Седой волос. Награда за страдания.
Сижу рядом с ней, жду, пока она очнется. Надеюсь, что пробуду до вечера, но нам дают побыть вместе лишь полчаса. На обратном пути разыскиваю ее врача.
«Передайте сестре, что у нее все в порядке», — говорит доктор.
Но передать сестре я ничего не смогла. Тем же вечером ее вернули в тюрьму.
В ушах как будто танки ревут. Черный дым клубится перед глазами. Неясно вижу надзирательницу, роющуюся в моей сумке. Она вынула тетрадку с записями, сделанными вСуккуре.
— Что вы делаете? — спрашиваю ее, еле ворочая непослушным языком.
Она вздрагивает, сует тетрадку обратно в сумку, оборачивается:
— Ничего-ничего, не беспокойтесь, все нормально. Выходит. Какое-то шестое чувство подталкивает меня,
поднимает на ноги. Шатаясь, бреду к сумке, забираю тетрадку, сжигаю ее в туалете. Проходит около часа, надзирательница возвращается с полицейским:
— Ваша сестра вам что-то передала. Где это?
Значит, они воображают, что тетрадку оставила мне Санам.
— Не имею представления, о чем вы…
— Неправда!
Они перерыли сумку, обыскали все, что можно обыскать, ничего не нашли и ушли, страшно разозлившись.
— Быстро вставайте, поднимайтесь! — враз закричали утром две надзирательницы.
Я чувствую себя не лучшим образом.
— Врач сказал, что мне сорок восемь часов нельзя вставать, — пытаюсь я протестовать. Но они не слушают, швыряют мои вещи в сумку.
Меня суют в машину, затем в самолет. Волнами накатывает тьма, голоса звучат откуда-то издали. Нет, не хочу тонуть в беспамятстве, не хочу… Но тьма затопила меня, и лишь через несколько часов я пришла в сознание, уже в моей клетке в Суккуре. Снова голоса.
— Жива.
— Нельзя было ее перемещать так сразу.
Снова погружаюсь во тьму, но на этот раз не столь мучительно. Выжила.
Я еще не знала, насколько мне повезло. Джам Садык Али, бывший министр правительства ПНП, живущий в изгнании в Лондоне, через несколько лет рассказал мне, как получил из Пакистана отчаянный звонок, когда меня направили в больницу.
— Сделайте что-нибудь, они убьют ее на операционном столе!
Он