Могу «под бобрик». Вариантов масса.
Вы станете совсем как Жан Марэ.
А.Спев еще что-то, Лялин умчался в горком докладывать Клинскому о скандальном заседании комиссии.
– Значит, так, – отпуская нас, приказал расстроенный Шуваев, – во вторник собираем экстренный партком. Арина!
– Слушаю вас, Владимир Иванович.
– Хватит сопли на кулак наматывать! Подумаешь, с мужем поцапалась. Обзвонить каждого! Если кто-то начнет увиливать – сразу мне докладывать. Я мозги им быстро вправлю!
– Поняла.
– Комиссия в понедельник, в пятнадцать ноль-ноль кладет мне на стол заключение. Георгий Михайлович, хватит тебе менжеваться, как девка на сеновале. Жестче надо быть и конкретнее, ясно?
– Ясно.
– Не волнуйтесь, Владимир Иванович, за такое хамство взыщем по всей строгости устава! – вскинулся Флагелянский.
– Только без истерик. Мы коммуниста Ковригина исключаем, а не истребляем. Разница понятна? – и он устремился в «альков» шагом человека, решившего немедленно выпить насущную рюмку.
Я вышел из парткома и осторожно выглянул в зал: классик и его дама неторопливо ели мороженое. Опальный прозаик вельможным басом крикнул, увидев Алика:
– Еще двести водки!
Деликатный халдей, исказившись лицом (водка под мороженое!), побежал в буфет, а я потрусил к Карине Тиграновне:
– Как же так?
– Не могла я отказать Ковригину.
– А мне что теперь делать?
– Не волнуйся: скоро уйдут. Он со своей цацей на выходные в Ленинград уезжает.
– Но «Красная стрела» уходит ночью.
– У них самолет. Ты чего так переживаешь – девушку, что ли, пригласил?
– Какая разница…
– Тогда сходи лучше причешись!
Я ринулся в нижний туалет. Там, упершись ладонями в раковину, стоял Гагаров и с удивлением всматривался в зеркало. Я сделал то же самое и ужаснулся: после кладбищенского ливня мои волосы вздыбились, а усы, возможно, на нервной почве, встопорщились. Я попытался причесаться, смочив кудри водой, – бесполезно.
– Это кто? – спросил Гагаров, указывая на свое пьяное отражение.
– Ты, – подсказал я.
– Не похож!
Я побежал через ресторан к парикмахеру. Ковригин и не собирался уходить, водка стояла недопитая, а перед дамой снова появился бокал вина. Влюбленные нежно играли: писатель выложил на стол широкую крестьянскую ладонь, а подруга осторожно водила по бороздам его жизни красным коготком. Крамольник время от времени пытался поймать ее палец, но не успевал. Эту забаву с ненавистью наблюдал Алик: он никак не мог улучить момент, чтобы поставить на стол принесенный кофе.
Дверь в парикмахерскую была открыта, значит, Арон Аронович свободен.
Наша писательская цирюльня располагалась в крошечной каморке возле парткома. Комнатушка едва вмещала кресло, зеркало, шкафчик с простынками да настенный ремень, чтобы править опасную бритву. При князе Святополке-Четвертинском в этом закутке на ночь запирали любимого мопса, чтобы не мешал супружеству.
– Бриться? – спросил мастер с тем особым акцентом, который выдает человека, в детстве говорившего на идише.
– Укладка и усы подровнять.
– Садись быстрее! Через двадцать минут у меня Володя Фирсов.
– Он же лысый.
– Лысые больше всех любят стричься.
Я сел. Парикмахер накинул на меня несвежую простынку и, поскольку раковина отсутствовала, опрыскал мою голову холодной водой из пульверизатора с оранжевой грушей.
Арон Аронович Шмерц перебрался из Шаргорода в столицу после революции, когда упразднили черту оседлости. Во времена позднего НЭПа у него была своя парикмахерская на Тверской, но он, осознав веяния железной эпохи, вовремя ее закрыл и обосновался подле княжеской опочивальни, чтобы стричь тружеников пера. Взявшись за писательский нос и соскребая лезвием со щеки мыльную пену, Арон сопровождал бритье бытовыми и творческими сплетнями, излагая их на дивной смеси русского языка, идиша и суржика:
– Вы знаете, я только что побрил Женю Евтушенко. Не поверите: опять этот поц разводится. Бросает свою шиксу. Чтоб я так жил!
Через умелые руки Арона Ароновича прошло несколько поколений советских литераторов. Цену он никогда не называл, каждый клиент платил ему по совести, а писатели, за редкими исключениями, люди широкие. Говорят, Анатолий Сафронов хоть и слыл антисемитом, меньше червонца ему никогда не давал. Однажды не оказалось мелочи, и драматург бросил четвертной, знай, мол, нас, казаков! Одни после Шмерца шли в Кремль получать Сталинские премии, другие – на Лубянку давать чистосердечные показания. Третьи, побритые, причесанные и надушенные, влекли к ресторанному столику, а потом еще куда-нибудь молодых актерок и балерин, могли позволить себе, ведь популярные авторы тогда зарабатывали столько, что и не знали, куда деньги потратить. Благо для таких случаев есть прекрасные дамы – бездонная статья любых расходов. Одного классика Бог наказал бдительной супругой, служившей в девичестве при ЧК. Лишенный доступа к посторонним женщинам, он, бедняга, получив очередную Сталинскую премию и напившись в Кремле, бил вдребезги весь свой антикварный фарфор и хрусталь. Нет, не из мрачного озорства. Просто новый ставить в квартире и на даче было уже некуда.
С годами Шмерц сделался такой же достопримечательностью Дома литераторов, как вырезанный из дерева в натуральную величину Пришвин, сидевший на пенечке в холле нового здания. Однажды Сергей Михалков, бреясь у Арона, рассказал, как ездил в Париж получать из рук президента де Голля премию «Маленький принц» за лучшее произведение для детей и юношества. Перед церемонией ему предложили пройти, если желает, в левое крыло Елисейского дворца и поправить височки у личного парикмахера главы Французской республики.