Харчевня покажется ему брошенной и одинокой, как ребенок, потерявший няньку в базарной толчее. Впрочем, утром понедельника здесь всегда так. Бывший молодой Пьеркин, а теперь, после смерти хворого батюшки, очередной Старина Пьеркин поднесет кружку легкого пива. Вдыхая запах солода и хмеля, Сьлядек будет долго смотреть на раздобревшего хозяина, на его руки, больше напоминающие окорока, на монументальное брюхо, украшенное фартуком. От этого ходячего праздника жизни, от усмешки румяного, приветливого толстуна душа станет чистой, словно простыня у опытной прачки. Дальше взгляд лютниста скользнет по двору, где у колодца верхом на хворостинах носились двое голопузых ребятишек, мимоходом огладит зад Кристы, бывший предмет вожделений Пьеркина, теперь же – священный холм в честь богини чадородия. У коновязи в это время отвязывал чалую кобылу гость, покидая харчевню после ночлега.
Петер глянет и на гостя, но внимательно рассмотреть не успеет.
Маленький человек, искоса сощурясь в адрес Сьлядека, вдруг махнет в седло и, теряя шляпу, ускачет прочь по окружной – словно средь бела дня встретил призрака. Седеющий хохолок спляшет над макушкой беглеца «Кочевряку», кобыла свернет за поворот, а солнце вприсядку запутается меж столбов пыли.
– Часто наезжает? – спросит Петер у хозяина, имея в виду ускакавшего Юргена Маахлиба.
– Нет, – ответит Пьеркин, равнодушный к интересу случайного прохожего, но всегда готовый почесать язык о чужой оселок. – Раз-два в год. Бывает, что реже.
– По делам?
– Ага. Закупки, сделки всякие. Явится, договорится, и поминай как звали. Говорит, дом у него в каком-то Гульденберге. Знатный, мол, дом: два этажа, флигель. Врет, должно быть. Или не врет. Мне-то что, мое дело – сторона…
– Нашел, значит. Нашел…
Хозяин «Звезды волхвов» обернется к лютнисту, нахмурит брови, вспоминая. Хмыкнет, но промолчит. Лишь качнет курчавой головой, где проседь недавно свила гнездо. И тайная озорная лихость сверкнет под бровями, словно память сбросила с загривка дюжину лет.
– Выходит, соврала цыганка? – весело спросит Петер, отхлебнув пива.
– Выходит, что так.
Тогда Петер Сьлядек кивнет на ребятишек:
– Твои?
– Не-а, – пожмет грузными плечами Пьеркин, раньше молодой, а теперь Старина.
– Чьи тогда?
– Ее, – толстая рука укажет на Кристу, а потом ткнет в сторону, за поворот дороги. – И его. Юргеновы мальцы. Что смотришь? Муж он Кристин. Пьянствовал, потом сбежал, потом вернулся, через восемь месяцев, а супружница его родами померла. И младенчик задохся. Погоревал вдовец, поплакал, а там к родителю моему подкатился. Родитель мой, царство ему небесное, жадный был – страсть! Деньги взял, девку отдал. Повенчались, честь по чести, простыню с первой кровью народу показали… Тут Юрген возьми и уберись восвояси. С тех пор наезжает: детей делать.
– А что ж к себе не забирает? В дом с флигелем?
– Дурит, наверное. Или не хочет. Говорит: желаю, чтоб мои детишки здесь рождались. Только не фартит ему: как дите родится, так к вечеру помирает. Криста уж рожать замаялась. Только эти вот и живы, пострелята…
Петер еще раз повернется к детям. Толстенькие, задастые. Голые животы оттопырены, торчат пупами. Близнецы. С возрастом, несомненно, раздобреют вконец: руки сделаются окороками, брюхо гордо выпятится вперед, подставкой для третьего подбородка. Курчавые оба: на таких ягнятках хохолка не завить.
Хорошие детки.
– Чего уставился? – беззлобно хмыкнет Старина Пьеркин. – Сглаз кладешь?
– У меня глаз добрый.
– У всех у вас добрый. Ходите, пялитесь… Только и думаете, как к чужой бабе под бочок!..
Пьеркин смачно расхохочется, всколыхнув большое, сильное, налитое соками тело. Словно углядел в своем упреке нечто смешное до одури. Хлопнет собеседника по спине: не бери, мол, в голову! Шутки шучу! Тогда Сьлядек еще раз глянет за поворот, где скрылся всадник. И солнце, золотая серьга, качнется маятником в ухе неба: тик-так.
– Выходит, не соврала цыганка? – задумчиво спросит он.
– Выходит, что нет, – ответит хозяин, ухмыляясь. – Ушел, отпели, и памяти не осталось. Разве ж это память? – одна насмешка.
И закричит на Кристу:
– Эй, раззява! Гони парней от колодца: утопнут, не дай Бог…
Болезнь
Я болен.
Мой взгляд двуцветен.
Я верю в добро и зло.
Я знаю: виновен ветер,
Когда на ветке излом,
И если луна не светит,
То волку не повезло.
Но если душу – узлом,
Так только морским, поверьте.
Я болен.
Мой мир двумерен.
На плоскости жить сложней:
Прямая не лицемерит,
Но верит, что всех важней,
Когда нараспашку двери
И виден узор камней.
Попробуй поладить с ней,
Как ладят с тропою змеи.
Я болен.
Мой крик беззвучен.
Я тихо иду в ночи.
Колышется плач паучий,
Бесшумно журчат ключи,
Замки открывая лучше,
Чем золото и мечи,
И дремлют в овраге тучи.
Я болен.
Неизлечим.
У слепцов хороший слух
Горе тебе, великий город! Вот они, короли, вооруженные Господом; и огонь уже сровнял тебя с землей! Дракон пройдет, распространяя смуту, террор и кровь, скосив хвостом Лилию, пожрав Петуха, кричавшего дважды и трижды на куче своей. Оставь кучу, глупец! Спасись! Не тебя ли предупреждает Ангел, восклицая неустанно: «Беда! Беда грядет!» Увы, живые глухи к воззваниям; так человек играет пророчествами и гибнет, потому что не поверил посланцам Всеведущего.
Из пророчеств Д’Орваля и Премоля
Утром проснулся
Живой.
Разве не повод для счастья?
Пусть выпадает не часто —
Хватит с лихвой.
Ниру Бобовай
Каваррен гудел растревоженным ульем в момент явления пасечника. Вот он снимает крышку, вырезанную из душистого тополя: пчелы-каварренцы сердито жужжат, щетинятся жалами рапир, шпаг и палашей, суетятся… Но вселенскому пасечнику нет никакого дела до возмущения крылатых бестий.
Он пришел за положенной данью.
Именно таким представлялся сейчас город Петеру Сьлядеку, когда бродяга шел по кварталам, и впрямь напоминавшим пчелиные соты. Шум, страх, раздражение, предчувствие чего-то… Беды?!
– Рожает, слышь? Фрида рожает…
– Наконец-то… давно пора…
– Именно что давно! С полуночи орет…
– Я до утра глаз сомкнуть не мог…