– Ну, мамка сама не таскается, я ей ношу. А газ… Газ, оно, конечно, хорошо. Но сейчас зима, кто тебе проводить его станет? А дрова нужны. Нужны дрова?
– Нужны, – пришлось согласиться Мите. На том и порешили.
Когда родители уже собирались ложиться, в окошко постучали. Митя вышел на мороз в одних трико и футболке.
– Привет! – Глаза Лехи Кобзаря были уже чуть затуманены хмелем и от этого поблескивали даже задорнее, чем обычно. – Давай собирайся! У Серого день рождения.
– Черт, а я завтра…
– Давай не тормози, пять минут тебе на сборы, солдат, – подмигнул вертлявый Кобзарь и хлопнул калиткой. С крыльца Митя видел, как он отошел пару шагов, порылся в карманах: огонек зажигалки осветил заросшее щетиной лицо, и в черное от мороза небо заструился папиросный дымок. Митя поежился и пошел в хату одеваться.
* * *
Возвращение домой Митя помнил смутно. Голова была горячей, нестерпимо хотелось пить, и он шел, распахнув куртку, подставляя грудь холодному воздуху. Снег упруго скрипел под ногами и искрился в свете единственного на их улице фонаря.
Придя домой, он рухнул на кровать в одежде, скинутые ботинки упали на пол со стуком. Родители заворочались за тряпичной ширмой, но Митя этого уже не услышал.
А через три часа отец пришел его будить.
Это было похоже на маленькую смерть. Даже на занятия в институт Митя не поднимался в такую рань, а ведь сейчас каникулы, да и ночное празднество дает о себе знать. Из горячечного сна он выныривал долго, едва сдерживая стон обреченного. Отец стоял у кровати полностью одетый, подтянутый, и от него пахло морозом и хлевом, значит, уже давно проснулся, хоть за окном было все так же темно, как и несколько часов назад. Митя чувствовал себя отвратительно, но, глядя на отца, не смог признаться в этом вслух и встал, начал неловко напяливать на себя ватные штаны, свитер. Руки и ноги слушались плохо, путались в штанинах и рукавах, как будто решили вконец измучить его. И Митя возненавидел отцовскую затею.
Накануне отец сказал, что газ не проведен из-за того, что на дворе зима. Так вот это было неправдой, и Митя это знал. Ведь до зимы была осень, а до нее лето, и газ был в деревне уже несколько лет. Нет, дело тут не в сезоне, а в самом отце. В его нежелании покоряться цивилизации, в темном, извечном русском неприятии прогресса и науки. Везде он будто чувствовал подвох и считал, что уж лучше так, по старинке, как привыкли, а новое – да бог с ним! Мало ли чего про новое еще не знают, вдруг это и неудобно, и опасно… Мите говорили об этих чертах русского народа на лекциях в институте его прогрессивно мыслящие преподаватели, он им верил и теперь с раздражением, с жалостью видел все эти черты в своем отце. Ему не хотелось в этом признаваться, он испытывал досаду, что его отец такой. Вся отцовская жизнь была в уходе за домашней скотиной и птицей, в хозяйстве, в утренних рыбалках, походах в лес за дровами, грибами и ягодами и перебирании двигателя старого «Запорожца». Ни новых лиц, ни новых идей. Последние двадцать лет он не был за пределами окрестностей, не бывал в городе и о жизни в мире знал только из искаженной линзы телевизора. Его единственный сын не мог понять, как такое возможно, как его родного отца утянула на самое дно деревенская рутина? Как он смог просидеть все это время здесь безвылазно, почему не захотел чего-нибудь добиться, почему добровольно жил, словно укрытый прудовой тиной? Эти горькие мысли были невыносимы, и вместе с ними Митя чувствовал разочарование. Отец, который всегда казался богатырем, вдруг представился ему немолодым несмелым человеком, который прожил жизнь зря. Митя смотрел на него как на незнакомца и не мог унять дурноты.
Пока они шли через заснеженное поле в предрассветной мгле, Мите сильно захотелось обратно в город, к своим. Ниточка, связывавшая его с этой деревней, с родителями, не то чтобы выскальзывала из рук – он сам захотел швырнуть ее подальше… Идти было тяжко, валенки вязли в глубоком крепком снегу, шея вспотела, и к ней прилип ворот свитера и неприятно растирал кожу. Голова кружилась от недосыпа и легкого похмелья, ноги скоро устали высвобождаться из сугробов, а невеселые мысли только усугубляли Митино положение. Он готов был высказать отцу все, что наболело, что истерзало его. Но вместо этого он сдернул рукавицу, зачерпнул горсть снега, жадно его проглотил и упрямо потопал дальше, тяжело дыша и волоча за собой санки.
Путь был неблизкий, через поле, потом через реку на остров. На острове отец давно уже нашел поваленный сухой тополь и теперь понемногу рубил его на поленья и таскал домой. Когда они подошли к тополю, у Мити ныло все тело, он был готов обвинить отца не только в дремучести и необразованности, но и в скупости – ведь можно было и купить дрова на зиму, и в глупости – можно было свалить дерево куда ближе к дому. Закусив губу, он молча скинул рукавицы в снег, взял топор и стал рубить. И, если изнуряющая дорога способствовала мыслительному процессу, то тяжелый монотонный труд – усмехнулся Митя – отбивает всякую охоту думать. Может, в этом и разгадка недалекости – в физическом труде?
Отец бродил неподалеку, собирая валежник и изредка поглядывая на сына. Что он думал, было не понять, и разозленный Митя не спрашивал. Его вполне устраивало их молчание, ведь, заговорив, он не смог бы остановить уже поток упреков.
Топор взлетал раз за разом и вонзался в древесину с сухим звоном, отзывавшимся эхом в лесу. «Тук» – и с запозданьем в отдалении «тук», и снова, и опять «тук» – «тук».
Пот лился градом, жар застилал глаза пеленой. Митя так увлекся, что нарубил больше нужного, и только с повторного оклика отца остановился, непонимающим взглядом обводя все вокруг. От него валил пар. Телогрейка уже давно валялась на пеньке рядом, но все равно было жарко. Вкусно пахло морозом, и Митя присел на поваленный тополь перевести дух.
Пока он рубил дрова, забыв обо всем, наконец совсем рассвело. За полями уже вставало солнце, маленькое зимнее солнце без тепла. Небо, до этого серое, стремительно голубело, стеклянное и высокое.
Где-то неподалеку проснулся дятел, разбуженный человеческим подражанием ему, и тут же сам принялся стучать: «тук-тук-тук». Деревья стояли, словно обшитые белым тюлем, с бахромой свисающими снежными кистями. Зачарованные, далекие от мира людей.
– Смотри, – вполголоса проговорил отец. – Нора чья-то. Бобра, видать…
Митя встал и подошел ближе к реке, заглянул в глубокий лаз. И там, в темноте, кто-то испуганно зашевелился и недовольно засопел. Митя отпрянул и над собой же засмеялся, но тут же замолк, как поперхнулся.
Солнце выплыло в небо, и все вокруг вспыхнуло огнем. Стало больно глазам – и где-то в груди. Запели невидимые птицы. И только они нарушали эту тишину, такую прозрачную и тонкую, такую громкую, что Митя не мог ее не слышать. И в это мгновение Митя понял, что вспомнил. Он видел это всегда, каждое утро он видел этот сон о пробуждении леса. Раньше, он видел это раньше.
Летом, когда косили в полях, и в капельках росы на высокой траве горели зеленые и синие солнечные огоньки. Осенью и весной, когда он был совсем пацаном и они с отцом ходили затемно закидывать удочки и встречали рассвет на реке. Он видел это всегда, но часто не замечал. И сегодня не замечал, пока хмурился своим мыслям, пока молчал и остервенело рубил дерево. А это было рядом. И всегда рядом.