– Я не буржуйский сынок, – обидчиво взъерошился Бобби.
– Ладно-ладно, – сказал Кастор, приобнимая его могучей дланью, – не имеет значения. Хочешь кайфовать – поезжай на Гоа, сейчас многие туда дрейфуют, там вам и место. Море, солнце, любо-дорого… А здесь тебе ловить нечего. Точно нечего! – И он довольно крепко, до боли сжал плечо Бобби. – И не надейся, что все обойдется. Не обойдется. Так что давай, дружище, выметайся, сам потом благодарен будешь, что вовремя ноги унес. You see?
Бобби набычился, затянулся глубоко, с присвистом, а выпуская дым как бы и кивнул.
– Ну вот и славно. – Кастор убрал руку с плеча Бобби. – Мы и не сомневались, что ты парень смышленый, сообразишь что к чему.
Сообразил ли Бобби? Но что он был оскорблен и унижен, тут сомнения не было. Так с ним никогда еще не разговаривали, хотя всякое бывало, даже и на родине. Чего-чего, а такого он от Диоскуров не ожидал. Больше всего уязвляло, что с ним обращались как с пацаном, а не с полноправным гражданином, за которым, между прочим, стоит одно из самых влиятельных европейских государств. Пусть даже сам он с ним не очень в ладах, с этим государством. Пусть даже оно до мозга костей буржуазное. Но это государство, обратись к нему Бобби за помощью, всегда его поддержит.
В конце концов, он не какой-нибудь там отморозок и вполне честно зарабатывает себе на жизнь. Ему здесь нравится, у него нормальные отношения с людьми, а ему вдруг «выметайся».
Все в нем кипело и бурлило, даже в животе, где шов, заскреблось, похожее на боль, верней, отголосок боли, вроде той, что прижала во время приступа. И вдруг пронзило, нет, не боль – мысль пронзила: а если с ним что-то сделали не так, в смысле операции. Если…
Он осторожно подтянул край футболки и, наклонив голову, внимательно обследовал обнаженный участок кожи, где виднелся красноватый, еще воспаленный и не окончательно подживший шов. Ничего особенного он там не обнаружил, но ему все равно было не по себе.
Вот и вся история. В какой стране теперь обретается британский гражданин Бобби, где он борется с буржуазностью и борется ли вообще, это нам неизвестно.
П
оющая душа1
Я вижу, как она плачет.
Плачет, вытирает глаза то платочком, то тыльной стороной ладони, низко наклоняет голову, стесняясь своего плача. Интересно все-таки устроен человек. Кто бы мог подумать, что завяжется такая ниточка, протянется через годы и страны, через… Даже трудно сказать, через что… Впрочем, если угодно, то и через смерть, и через пустоту…
Мне видится тьма, изредка разрываемая звездными сполохами, туманная млечность, и внезапно – круг ослепительного света, как на сцене, когда тебя выхватывает из темноты мощный луч юпитера и ты один на один с замершим залом, пока еще почти не различимым. Уже прозвучали первые аккорды, уже родилась мелодия, ты с волнением готовишься взять первую ноту, разорвать эту набухшую тишину… Связки напряглись, откуда-то из глубины надвигается, нарастает первый, самый важный, самый главный звук, которому назначено отдернуть завесу, опрокинуть плотину немоты, осенить, покорить пытающуюся жить самостоятельно музыку. Слиться с ней, чтобы вместе сотворить чудо гармонии.
Музыка – не от мира, а человеческий голос – прорыв туда, в запредельное, полет в стратосферу, в неизведанные пространства, которые вдруг оказываются близкими и одушевленными.
Да, голос в согласии с музыкой способен творить чудеса. Я видел это, еще когда пел в нашей маленькой синагоге в Черновцах. Лица прихожан буквально преображались – столько в них появлялось нового, трогательного, возвышенного, печаль перемежалась с надеждой, радость с грустью, глаза загорались любовью… Люди становились нежными и кроткими, как ягнята, а то вдруг в их лицах возникали алые отблески пламени – не того ли самого, каким вспыхнул перед Моисеем терновый куст, сполохи огненного столпа, что вел ночью народ Израилев через пустыню из египетского плена?
Добро бы еще она слышала мое пение в реальном исполнении – без шорохов, потрескиваний и прочих изъянов старой записи. Только в живом голосе первозданная чистота и глубина, только в нем можно расслышать душевную самость, которая доверчиво и страстно открывается миру.
Увы, время нанесло на звук свою окалину. Но эта женщина слышит. Душа слышит душу даже через время и небытие, не это ли и есть прообраз вечной жизни, ее отсвет для тех, кто еще влачит земное существование?
Впрочем, не так. Не влачит – живет! В этом слове кроется великая и сладчайшая тайна. Жизнь, какая ни есть, так ненадолго дарованная человеку, – прекрасна. Я это понял, впервые услышав музыку и ощутив прилив звука к горлу, звука, который должен был стать и стал песней. Только жизнь, только явь и свет! Даже когда музыка печальна и исторгает слезы, а песнь вторит ей тоскующими, безысходными словами, этот свет все равно пробивается, окрыляет душу, уносит ее в те волшебные сферы, где над всем торжествуют великое «есмь» и великое «да».
Не знаю, что уж произошло у этой женщины, но в том крохотном зальце в гигантском незнакомом городе, где мне не привелось побывать, среди немногих собравшихся послушать записи моих выступлений она выглядела растерянной. Судя по всему, она оказалась здесь впервые. Видимо, ей нужно было куда-то выйти из своего одиночества, оторваться от семейных или каких-то других неурядиц, просто побыть среди людей.
Возможно, она уже кое-что слышала про эти музыкальные лекции, да и не столь важно. Ну что ей до моей так и несложившейся жизни, до всех моих удач и поражений, которых было гораздо больше и которые, покатившись снежной лавиной, в конце концов слились в одну-единственную, все обрушившую катастрофу? Что ей до нее?
Впрочем, это я так, пустое брюзжание. На самом деле тут-то, возможно, и кроется загадка человеческой души – в способности раскрываться и откликаться навстречу далекому, принимать его в себя поверх всяких барьеров. Конечно, музыка – великая вещь, в основном это ее заслуга. Ну и, не буду скромничать, мой голос тоже чего-то стоил, им восхищались многие, с нетерпением ждавшие моих выступлений, готовые за любые деньги покупать билеты на концерты, даже не раз смотревшие жалкие (сам это понимаю) фильмы с моим участием.
Воистину неисповедимы пути. Робко ступает она на порог Еврейского общинного дома. Что делает здесь эта крещеная православная русская? Она поднимается по широкой лестнице на третий этаж в читальный зал библиотеки, она спрашивает у худощавой приветливой библиотекарши материалы не о ком-нибудь, а обо мне.
Ей мало слушать записи. Ей хочется побольше узнать: каким я был, как жил, чему отдавал предпочтение? Про все, что сопровождает нас в земных странствиях. Голос трудно отделить от человека. Не значит ли это, что и в самом певце, в глубинах его существа кроется первоисточник? Вроде как и сама личность должна быть какой-то необыкновенной.
Еще одна иллюзия.
Но ведь откуда-то же берется в этом голосе, в его тембре, в его поразительных модуляциях, в его объемности, силе и свободе нечто, к физиологии не имеющее отношения?