Впереди зажглись красные габаритные огни, и машины встали.
— Вот за что я не люблю Кутузовский, — сменил тему дядька, — так это за сюрпризы. Не дай Бог, трассу перекрыли! Какой-нибудь прыщ на дачу покатит, а тысячи машин раком поставят.
— Может, светофор или обычная пробка, — предположила Маруся.
— Да нет, черт бы их побрал, этих народных избранников! Видите, левая полоса пустая? Значит, перекрыли. У вас время-то хоть с запасом? Не опоздаем?
Маруся взглянула на циферблат — три часа до вылета.
— Успеем…
Время шло. Десять минут, двадцать, полчаса. Соседняя полоса была по-прежнему пуста. Маруся посмотрела в заднее стекло: все видимое пространство и впереди, и сзади заполняли машины. В дрожащем мареве тяжелого горячего воздуха покорно стояли навороченные джипы и видавшие виды «копейки», застыла «скорая», которую, наверное, где-то ждали, считая секунды, а может, чья-то жизнь угасала уже там, внутри, в пяти минутах от спасения. Кто-то опаздывал на поезд, кто-то на свидание, на важную встречу, в театр, в гости, домой после трудного дня. Мужчины, женщины, старики, дети, собаки… И все потому, что некий чинуша, слуга народа, бежит от этого народа, как черт от ладана, летит в сверкании огней на бешеной скорости, и плевать он хотел на чью-то угасающую жизнь…
— Как же надо не уважать свой народ! — горько сказал водитель. — Эх, найти бы лимонку!..
— Лимонку все равно не докинуть, — отвергла экстремальный вариант Маруся. — Да и не успеете — пристрелят. Вы лучше посигнальте! — озарилась она. — Я думаю, все с удовольствием поддержат. Ведь в каждой машине сейчас возмущаются этой дикостью азиатской. А так хоть какой-то протест! А то они считают, что если все молчат, то так и надо.
— Да ничего они не считают. Видали они всех нас в гробу в белых тапочках. Особенно таких, как я, — пенсионеров. Они же нас целенаправленно уничтожают! Там же кто, наверху? Вы знаете?
— Кто? — испугалась Маруся.
— Вы когда-нибудь думали, какими качествами надо обладать, по скольким головам пройти, по судьбам человеческим, по трупам, чтобы подняться до самого верха? До самого верха! — поднял он палец. — Ты им погудишь, а они, козлы, решат, что это их приветствуют. Вот и все дела. У них мозги иначе устроены. Они другие…
— Да, они другие, — сказала Маруся и почувствовала, как растет, поднимается в ней жгучая ненависть ко всей этой жесткой, холодной, расчетливой братии, мнящей себя сверхчеловеками и с высокомерным презрением взирающей на копошащееся у подножия Олимпа быдло, именуемое народом. — Мы в разных песочницах, и у них свои игрушки. Но им все мало, и иногда они ломают наши. Просто так, для собственной забавы.
— Видно, и вас достали.
— Достали, — согласилась Маруся, — они всех нас достали, эти… медведевы…
И эта деструктивная ненависть, спровоцированная нервным таксистом, странным образом ее успокоила, переведя чувство к Мите совсем в иное качество, прямо противоположное прежнему — со знаком «минус».
38
Луна светила в иллюминатор, и Маруся опустила шторку.
Вот и все, птичка улетела, а прошлое со всеми своими призраками осталось в другой стране, в другом времени и пространстве. И пока она с Юлькой, со своей чудесной, обожаемой дочкой, никто и ничто не сможет испортить им праздник.
«А потом? — спросил вкрадчивый голос. — Когда ты вернешься?»
«А когда я вернусь, это будет уже совсем другая река…»
Хотя что это она, собственно говоря, так раскисла? Что приуныла, опустила руки? Как там говаривал князь Болконский? «Нет! Жизнь не кончается в тридцать один год!» А если верить нынешней рекламе, то она вообще только в сорок лет и начинается. А ей до сорока еще «жить и жить, сквозь годы мчась».
А эта мнимая пустота в душе очень скоро заполнится новыми и прекрасными чувствами. Хотя бы потому, что… что-то там не терпит пустоты. Что же это ее не терпит? Слово вертелось на языке, но в руки никак не давалось, а надо было обязательно, непременно вспомнить, что же это такое. Найти, так сказать, источник заполнения.
Она покосилась на соседа слева: цыплячья грудь, очечки, реденькие волосенки зачесаны «а-ля президент Путин» — вид вполне интеллектуальный.
— Простите, — подалась к нему Маруся, — вы, случайно, не русский?
— В некотором роде, — слегка поразмыслив, ответил сосед.
— Не могу вспомнить одну фразу. Может быть, вы мне подскажете? А то знаете, как бывает — пока не вспомнишь, ни о чем другом думать не можешь.
— Ну, говорите эту фразу, давайте попробуем.
— Только фрагмент. Что-то там не терпит пустоты. А что именно, я забыла — потеряла слово.
— Не пустоты, а суеты! — поправил попутчик. — Что-то там не терпит суеты.
— Да, пожалуй, вы правы — суеты, — задумчиво проговорила Маруся. — А что же это? Что ее не терпит?
— Это надо подумать, — сказал сосед.
— Давайте подумаем, — согласилась Маруся.
Но едва они погрузились в сосредоточенное размышление, как память услужливо вернула ей забытую фразу.
— «Служенье муз не терпит суеты!» — торжествующе вскричала Маруся, вспугивая сонную тишину салона.
— Точно! — обрадовался попутчик. — Молодчина!
По узкому проходу к ним уже спешила стюардесса.
— Вам что-то нужно?
— Бутылочку сухого вина, пожалуйста. Или, может, что-нибудь покрепче? — повернулся он к Марусе.
— Нет-нет, спасибо, — отказалась та. — Именно вино…
— Ну что ж, — поднял он бокал, — давайте для начала выпьем за знакомство. Меня зовут Эдуард.
— Маша, — представилась она.
— И за счастливо обретенную фразу!
— А все-таки, мне кажется, вы пустили меня по ложному следу, — задумчиво проговорила Маруся. — Есть выражение именно со словом «пустота». И по-моему, даже это какая-то латынь.
— Натура абхоррэт вакуум. — Из просвета между креслами на них сердито смотрела пожилая дама с голубыми, как у Мальвины, волосами. — Природа не терпит пустоты. И спите уже! Нашли время для лингвистических изысканий…
Когда нельзя разговаривать, удержаться совершенно невозможно. Маруся это знала точно.
Первые четыре года своей школьной жизни она жила у бабушки с дедушкой — пять дней в неделю, а на выходные родители забирали ее домой.
Дедушка Саша был человеком строгих правил, звал бабушку «мадам», не разрешал коверкать слова и разговаривать во время еды.
— Но люди же общаются за столом! — пробовала протестовать бабушка Феня.
— Когда я ем, я глух и нем, — парировал дед. Есть следовало бесшумно — не прихлебывать и не чавкать.
— Звук! — грозно прикрикивал дед.