(Теперь я едва слышу его. В комнате стоит такой шум, а он не поднимает глаз, сидит как застывший… Я жду, что Рози расплачется, хотя она никогда не плачет.)
Ты знаешь, что бывает, если меня рассердить. А ты меня рассердила, потому что опоздала. Теперь я сердитый. Ты знаешь, что бывает. Но ты опоздала. Он встает и поворачивается. Стоит спокойно, не шевелясь, спиной к нам. Он стоит, глядя на плиту, как будто положение ее ручек может помочь отрегулировать происходящее с ним. Потом начинает снова:
Тебе все это известно, и все же ты…
Я поднимаю глаза и вижу, что Рози стоит. Ее лицо пылает — отчего? От гнева, от вызывающе распаленного гнева; она обходит стол, приближается к отцу и начинает говорить.
— Перестань, перестань, оставь меня в покое!..
Резкий свист рассекаемого воздуха. Отец поворачивается, словно на шарнирах, раздается хруст, и она, дернувшись всем телом, взлетает вверх и мгновенно валится на пол, словно в один миг лишившись жизненных сил, сраженная, мертвая.
Он снова поворачивается, ставит сковородку на плиту. Медленно, тщательно моет руки. Сердце у меня ноет и свербит. Я чувствую, что обгадился. Он вытирает руки и снимает пиджак с крючка на двери в посудомойню. Подходит ко мне. Только бы он не учуял запах, думаю я, — если он узнает, он меня убьет.
— Я ухожу, — сказал он. — И больше не вернусь. Не беспокойся. Я им все расскажу. Ты уже ничем не поможешь. — Он указывает на тело. Говорит, помолчав: — Либо она, либо ты. Не знаю почему. Ты уже ничем не поможешь.
Я сменил штаны в холодной ванной и поглубже зарыл их в мусорный бачок на кухне. На тело я так и не посмотрел. Потом пошел наверх — прятаться. Я ничем не мог помочь.
Ну что, неплохо? Между нами говоря, эта сцена не запомнилась мне так уж ярко и живо. Да, конечно, я был там; все произошло не понарошку. Но теперь память доискивается меня, как скучный знакомый, хлопающий по плечу, и произошедшее кажется впечатляющим роликом, смонтированным из непримечательного во всех остальных отношениях фильма — из помех, второразрядной стряпни. До свиданья, Рози. Под конец ты держалась молодцом. Но кому ты нужна сейчас? Мне — нет.
Что касается Урсулы, то здесь тоже все мало-помалу проясняется. Слава богу, никакого вскрытия не было… Судья опускает очки: «Итак, мистер Сервис, "рыцарь с большой дороги", как вас здесь описывают. Определенное количество плебейской спермы было обнаружено…» Нет, учитывая ее длительное психическое расстройство, предшествующие попытки самоубийства и так далее, все прошло формально и быстро. Кремация — работа не пыльная. Никто из ее родителей приехать не смог, так что мы с Грегом были единственными провожающими. Это было печально. Мы оба плакали. Да, не очень-то мы ее берегли.
Конечно, я решил ни в чем себя не винить. Короткий разговор, состоявшийся между нами после абсурдной сцены в моей спальне, не мог быть более снисходительным и примиряющим. Я просто указал ей, вежливо, но твердо, что ни в каком смысле не могу взять на себя ответственность за нее, что нельзя «нянчиться с людьми», если хочешь добиться успеха в собственной жизни, что теперь она предоставлена сама себе — как я, как Грег, как все на свете. Я никогда не говорил, что не буду отходить от нее ни на шаг. Я никогда не говорил, что откажу ей в помощи, если таковая понадобится.
Однако Грегори решил взять вину на себя. Его разрыв с ней в ту ночь, явный и к тому же достаточно болезненный, сыграл куда более решающую роль, чем мог бы сыграть мой. Первые несколько дней выдались тяжелые — нас доставили в больницу на «скорой» всех троих, и Грегори еще двое суток приводили в чувство, между тем как из Риверз-холла на его имя приходили до странности малосочувственные послания. Наконец Грег вновь у себя в комнате — существо из мира духов, бледное, рыдающее, почти неощутимое. Теперь при виде его я испытываю нечто вроде ненависти. Его скорбь недостойна мужчины, унизительна. У него жалкий вид человека, «понесшего утрату», дни напролет глядящего из окна своей комнаты, словно крыши домов могут вдруг изменить очертания и предстать ему обновленными.
Он вернулся из больницы — дайте прикинуть — примерно две с половиной недели назад. В первый же понедельник после выписки он отправился в галерею. Когда, около половины седьмого, я вернулся из конторы, он сидел за моим столом, скучно глядя в небо. Света он не зажигал; желтоватые уличные отсветы играли на его болезненном лице.
— Привет, дружище, — сказал я. — Как ты, нормально?
— С работой покончено, — ответил он.
— Господи. Хочешь выпить?
— Да. Да, пожалуйста. Все кончено.
— Но почему? Боже, и что ты теперь собираешься делать?
— Я просто сказал им. Сказал, что освобождаю место.
— А что они? Они захотят взять тебя снова?
— Я не могу этого больше терпеть. Не могу терпеть их.
— Что они сказали?
— Они сказали, что понимают. Так или иначе, это была не очень хорошая работа.
— Что ты собираешься делать?
Он взял стакан виски обеими руками, сложенными на груди, и пригнул голову, чтобы сделать глоток.
— Ты что, еще не понял? — сказал он. — Я могу делать что угодно. Займусь этим с нового года. Поговорю с папой. Когда поедем домой на Рождество. Ты поедешь домой на Рождество?
— А куда еще ехать?
— Терри, что ты чувствовал?… Ты не против, если я спрошу?… Что ты чувствовал, когда твою сестру…
— Мне было грустно и страшно, — сказал я.
— Мне тоже, — сказал Грегори.
— Но в каком-то роде мне было страшнее. Я боялся из-за себя, из-за того, что может случиться со мной.
— М-м, именно это я и чувствую. Я рад, что ты тоже это пережил.
— А теперь в каком-то смысле я лишился двух сестер, — сказал я довольно дерзко.
— Да, в каком-то смысле, — ответил Грегори и посмотрел на меня. — Тебе должно быть очень тяжело, Терри.
— Не очень.
Как-то вечером в конце месяца — курс в Городском колледже как раз закончился, и мы слегка это отметили — я, пошатываясь и рыгая, брел по Квинс-уэй, с наслаждением ощущая, как воздух холодит мои онемевшие щеки. Свернув налево на Москоу-роуд и повинуясь шальному инстинкту, я решил пройти через парковочную стоянку за «Бесстрашным лисом». Ярдов десять я брел в полной темноте, пока не заметил комковатую груду мусорных мешков, высвеченных фонарем над задней дверью. Я двинулся вперед. Я знал, что он там, и он действительно оказался там — сгусток нищеты и грязи, компактная куча компоста, окруженная пустыми бутылками из-под сидра и пятнами красноватой блевотины. Я подошел ближе. Помнится, я не притязал ни на что, кроме одного из наших маленьких псевдосократовских диалогов, но в ту ночь со мной творилось нечто необычное.
— Привет, — сказал я. — Привет, это я, маленький говнюк.
Лучи фар проехавшей машины скользнули по лицу замудоханного хиппи. Он не спал, лежа с открытыми глазами.