Чапа поел, сидя спиной к шоссе, — чтобы не портить аппетита. Ему хотелось поговорить, обсудить ситуацию, но поговорить было не с кем, а думать самостоятельно не получалось. Может — устал; может — душа окаменела. Или время не пришло. Вот он сейчас поест, затем отдохнет, затем похоронит этого мужика (это само собой разумелось: Чапа не любил ходить в должниках), — и потопает дальше. Если не знаешь, что думать и как быть — нужно делать то, что можешь.
Он не собирался спать. Решил: полежу чуток с закрытыми глазами, самую малость… а когда открыл их, оказалось, что солнце уже вон куда перешло.
Чапа сел в траве.
В мире ничего не изменилось. Немцы шли по шоссе все так же густо; на одиноком дубе долбил кору дятел; вот только ветра не стало и солнце прожигало открытые части тела до костей. Может, похоронить мужика под дубом? Все-таки копать в тени не так спекотно… но опять же: каково дерево — такова под ним и земля; надолбаюсь — много ли сил останется, чтобы дальше идти?..
Копать могилу — не велико удовольствие, а уж саперной лопаткой… Ладно. Чем больше думаешь — тем дальше от работы. Нечего скулить. Чапа поднялся — и стал копать рядом с телом. Сначала по периметру прорезал дерн; затем, подрезая лопаткой, скатал его в рулон. Зачем он это делал? — а бог его знает; пожалуй — для интереса, чтобы не так занудно было копать. Через несколько минут, спасаясь от перегрева, он снял гимнастерку, затем — и нижнюю рубаху. Солнце вонзилось в его белое тело, но Чапа знал, что не успеет сгореть, если, конечно, будет работать быстро.
Копать землю он умел и любил. Сколько себя помнил — делал это, и ему это нравилось. Когда копаешь — можешь не думать ни о чем, потому что в самом этом процессе — смысл. Иначе говоря — душа при этом приобщается к чему-то главному, самодостаточному. Покопал — и уже чувствуешь: день прожит не зря.
Правда, могилы он копал впервые в жизни. Уже вторую за день… но и не делать этого не мог. Во-первых, это было бы не по-христиански, а самое главное — вещи, взятые Чапой у этих мужиков, соединили его с ними вживую. Умом такого не постичь; ум что хочешь оправдает, любую грязь; но если у тебя живая душа — как потом с этой грязью жить?..
Чапа копал не разгибаясь, причем к солнцу притерпелся против опасения быстро, а потом и вовсе перестал его замечать. Могила получилась аккуратная: не яма — именно могила, прямоугольная, с ровными стеночками, Чапа специально их выравнивал и со дна осыпь подбирал, хотя знал конечно же, что через несколько минут все засыплет. Если делаешь для души — мелочиться нельзя.
Глубина в три штыка, как и первая.
Чапа выпрямился, прогнул спину, чтобы свежая кровь вымыла из нее тяжесть. Хороша могила. Этот мужик — если бы смог ее увидеть — был бы мной доволен. Такое место красивое… хотя под дубом было бы приметней. И зацепливей для памяти. Но для чьей памяти? — подумал Чапа. Только для моей. А я и это место не забуду.
Он опять вспомнил о немцах, поглядел на шоссе. Подумал: может и в самом деле это место чем-то особенное? чем-то задевает душу? даже немецкую: вот сколько раз он смотрел на шоссе — столько раз видел на обочине, между двух лип, какую-нибудь остановившуюся машину, — грузовую или бронетранспортер, или — как вот сейчас — бричку на конной паре. Почему-то именно здесь немцы останавливались, не ближе и не дальше, чтобы отлить или просраться, хотя и впереди, и до этого места были ничем не хуже. Отсюда до шоссе было метров двести, не больше, каждого солдата можно разглядеть, Чапа даже различал, кто из них смотрит на него.
Ум подсказал ему: ты что-то не то делаешь, Чапа. Ведь это же твои враги. Вот кто-нибудь поднимет винтовку — и пристрелит. От скуки. Или для порядка. Или для почина. А что, двести метров для винта — подходящая дистанция. Если не спешить, хорошо прицелиться — и я попал бы. Может — не с первого патрона, и не убил бы, но попасть бы смог…
Удивительно: мысли вроде бы разумные — а силы в них не было. Чего-то им недоставало, чтобы добраться до черты, за которой находится решение, подсказка к действию. Может, солнце мне башку напекло? — как-то вяло подумал Чапа. Не надо было снимать пилотку. Тело чтож, оно как разжарится — так и остынет, а мозги — штука нежная и непонятная. Уж если расплывутся — не соберешь…
Чапа поглядел на солнце — и не увидел его. Там, где было солнце, нестерпимо сияло белое небо, а солнце только угадывалось за этой пеленой, на мгновение проявляясь черным диском.
Чапа закрыл глаза, подождал, пока в них погаснет черное пламя, и тогда взглянул на поляну. Трава полыхала белым огнем, а в ней погасшими пятнами — белое на белом — лежали тела красноармейцев. Как я мог забыть о них? — удивился Чапа. Ну да — они мертвые; и мне от них никакого проку: ни автомата, ни сала с луком. Выходит, чтобы я поступил по-людски, я должен поиметь с этого какой-то гешефт?..
Дальше он не думал. Он прошел по высокой траве до ближайшего тела (это был первогодок, еврейчик осеннего призыва, пуля прошила его грудь насквозь, как картон), легко поднял его, взвалил на спину, легко понес и положил рядом с телом автоматчика. Вторым был плотный парубок, красивый и наверное нахальный при жизни, таких Чапа знавал и в своем селе. Они пахали не глубоко, никогда не оглядывались. Нельзя сказать, что Чапа им завидовал; он просто не мог так, как они, он был другой, а кому какая судьба (Чапа имел в виду душу) — то в Божьей воле. Вспомнив о Боге, Чапа мелко перекрестился, ухватил парубка поперек — но поднять не смог. Тогда Чапа взял его за руки и отволок на место, и оставил рядом с еврейчиком. Сообразил, как им обоим от этого не комфортно, но перекладывать не стал. Решил: потерпят; а в могиле положу порознь.
Третьим оказался усатый старшина, ему было под сорок. Такой же кремезный, как парубок, он весил килограммов на двадцать больше; поднимать — и думать не моги. Чапа доволок его до места в два приема, доволок — и сел в траву. Отдышался. Вспомнил о пилотке. Не вставая дотянулся — надел. Вот ведь что делает солнце: так высасывает мысли, оставляя от них только кожу, только форму, что мысли уже не имеют сил добраться по адресу — до рук и ног. Нет чтобы надеть пилотку сразу, как понял, что голову напекло…
Он поглядел на сапоги старшины. Сапоги он приметил давно — еще когда высматривал живых. Уже тогда они зацепили Чапу. Он даже задержался возле них. Не прикасался — только смотрел. Даже смотреть на них было приятно, а уж как носить!.. Чапа представил, как радовался старшина, получив их от сапожника, как любовался ими, а потом надел и даже притопнул от избытка чувств. А ведь еще и до того сколько удовольствия он получил, подбирая головки и голенища, пробуя кожу на эластичность, не пересушена ли она и не перетянута ли. Как он гордился собой в этих сапогах!..
Теперь сапоги старшине ни к чему.
Чапа дотянулся до них, потрогал хром. Нет слов… Не вставая повернулся на заднице — и прислонил подметку своего кирзача к подметке сапога. Вроде бы один размер…
Чапа встал на колени и стащил сапоги с ног старшины. Сапоги были легчайшие. Подметки едва стерты и поближе к каблукам сохранили свой первозданный палево-желтый окрас. Засунул руку в голенище… ощущение — хоть не вынимай… Нет, решил Чапа, сейчас примерять не буду. Оставлю на потом. Когда закончу с могилой. Я буду думать о них — и время не покажется мне долгим, а труд — тяжелым.