время и начальство будет отдыхать. Я, грешный, люблю, когда все само собой налаживается.
На третий день, когда личный состав «обжился» на новом месте, Костромин и Алексей Иванович (они жили теперь в одной землянке) решили после обеда отоспаться.
Землянка — квадратная яма глубиной в полтора метра, с крышей из натянутых плащ-палаток — была сооружением временным. При нужде ее можно легко превратить в блиндаж, заменив плащ-палатки накатами бревен. Но пока этого в артполку не делали. Отчасти потому, что лес был далековато, а главное, в ожидании точных указаний свыше все еще надеялись, что заминка в наступлении случайная и о длительной обороне думать преждевременно.
Костромин лежал на земляном топчане и ворочался с боку на бок. Ему удалось заснуть всего лишь на какой-нибудь час, да и то сон был тревожным, тяжелым. Любовь и всегда-то беспокойная вещь, а на войне — говорить нечего!
Костромин встал. Тихо, чтоб не разбудить похрапывающего Алексея Ивановича, взял ведро с водой и вышел наружу умыться. Когда он вернулся, Алексей Иванович сидел на своем топчане, спустив босые ноги в проход — ровик, и блаженно потягивался. Прищурившись, он весело взглянул на Костромина, спросил:
— Куда собираешься?
— Хочу сходить в санчасть.
Костромин с шумом поставил ведро в угол и искоса взглянул на Алексея Ивановича. Тот широко улыбнулся, хлопнул себя ладонью по коленке, воскликнул:
— А я, брат, сон сейчас какой видел! Ты присядь, покури… Да. Жена снилась. Понимаешь, последнее время она мне часто стала сниться.
Алексей Иванович усмехнулся, заглянул в глаза Костромину, который достал из кармана портсигар, присел на топчан и продолжал:
— Вот ты, поди, думаешь: «Старый черт!» Ну что ж, думай. А я тебе все-таки признаюсь: не люблю я вас, молодых.
— Это за что же? — подозрительно спросил Костромин.
— За то, что монополисты вы. Все прекрасное — любовь, красоту, нежные чувства — себе присваиваете. И боже упаси, если кто из нас, пожилых, на вашу собственность посягнет, — тотчас же вы его в водевиль или комедию вставите. Нате, мол, тут вам с супругой самое место! А старички-то еще как любить умеют — и красота и нежные чувства им доступны. Они только не кричат об этом и плохих стихов не пишут. Хотя, может, и писали бы, да вы их запугали. Нет, голубчик, некоторым молодым у старичков и спросить бы не грех: как это, мол, вы сумели свою любовь через всю жизнь пронести? Глядишь, кто из пенсионеров и поэму бы написал вам в поучение.
Костромин рассмеялся, поперхнулся папиросным дымом, закашлялся. Когда он взглянул на Алексея Ивановича, тот не улыбался.
— Увидишь Юлию Андреевну, — сказал он, — передай ей мой сердечный привет. Да, еще вот что… Я давно хотел спросить тебя, Сергей Александрович, но, признаюсь, не решался. Ждал, что ты сам заговоришь. Хоть сердись, хоть нет, а теперь спрошу. Я имею право. Хотя бы потому, что я старше и ты и Юлия Андреевна мне дороги… Скажи, ты очень ее любишь?
— Да.
— А невесту?
Костромин давно ждал этого разговора и все же почувствовал себя застигнутым врасплох. Помедлив, он ответил:
— Невесту — не знаю. Но Юлию — знаю точно, так никогда никого не любил.
Костромин скомкал недокуренную папиросу, швырнул ее в угол. Продолжал волнуясь:
— Я не стал бы ни с кем говорить об этом. Но тебе, Алексей Иванович, скажу… У невесты своя жизнь. Война ее не коснулась. Точнее, у Веры дела идут лучше, чем до войны… Мы стали разные люди, а может, и были. Тогда я мало знал свою невесту. Ну, институтский вечер, танцы. Трогательная родинка на щеке, способность заливаться румянцем от шутки. Потом садовые скамейки, сирень, луна, соловьи… Несколько месяцев — и кажется, знаешь друг друга уже долгие годы. Скажи честно, Алексей Иванович, это была любовь?
— Я не могу сказать этого. Со своей будущей женой я познакомился в гражданскую войну. На заплеванном перроне разбитого разъезда. Где-то под Курском. И соловьи и луна у нас были гораздо позже, когда мы уже несколько лет были женаты. Но… Я не помню, чтоб нам казалось, что мы знаем друг друга долгие годы…
Оба помолчали. Костромин взял новую папиросу, долго чиркал зажигалкой.
— Я думаю, — оказал он, — чем легче дается любовь, тем больше вероятность ошибиться в ней.
— Пожалуй, — согласился Алексей Иванович, но, словно спохватившись, добавил: — Опять вы обобщаете, Сергей Александрович. И теория вероятности… Нет, тут она ни при чем. Тут можно говорить только о себе. И счастье и горькие ошибки — они только наши. У других они свои.
— А как же старички, у которых молодым не грех спросить?
— Ну, это так, — грустно улыбнулся Алексей Иванович, — это было вступление к разговору, чтоб себя подбодрить и тебя подготовить. Да и разговор-то я завел не ради любопытства… Война не только уносит тысячи жизней. Другие тысячи она калечит. Одно и то же бедствие на разных людей обрушивается по-разному. Юлия Андреевна из тех, кто не скоро забудет войну. Ей и после победы первое время будет трудно. И если еще это… ну, ты сам знаешь, как это иногда бывает на фронте…
— Она будет моей женой, — сказал Костромин.
— Тогда все, Сергей Александрович. Со своим уставом в чужой монастырь лезть не буду. Мог бы сказать еще, что я очень хочу счастья и тебе, и Вере, и Юлии Андреевне. Но это тебе и так известно. Да и поздно об этом.
— Да, поздно, — эхом отозвался Костромин. И взглянул на Алексея Ивановича, который сидел на топчане, откинувшись к земляной стене, наклонив голову.
Пожилой штатский человек, в случайно надетой гимнастерке с погонами, с расстегнутым воротом, без ремня. Думал ли он о своей жене, о своей молодости или о тех, у кого молодость пропала в войну? Всякое могло быть. Но Костромин видел ясно: перед ним Человек. Открытый, бескорыстный, доброжелательный. Ему можно сказать все, как самому себе. Но он знает больше, чем ты сам.
— Тяжело мне, Алексей Иванович, — признался Костромин. — И оттого, что Шестаков ни о чем не спросил, только смотрел, понимая, участливо, слова пошли не так трудно: — Ведь это я сам сказал: она будет моей женой. А Юля… Она сказала иначе: только в День Победы. Тогда. А пока не надо определять словами — кто мы есть друг для друга… Вот что она сказала.
— Это ничего, — задумчиво проговорил Алексей Иванович. — Дело не в словах. — И улыбнулся: — Ступай, голубчик, пока возможность есть…
38
Солнце только что зашло, и дневная жара сменилась душным