Товарищ, рыдая под звуки маршей,Запомни это: не тетя Маша, не дядя Коля,А маршал Ленин создал единство из настроений.
Здесь Ленину присвоено звание маршала, что в поэзии допустимо. Вообще, многие сумасшедшие любят рифмовать, и это доказывает, что сама поэзия – явление не совсем нормальное, противоречащее здравому уму. Но, может, в этом и ее главное назначение. Может, признанный поэт – это сумасшедший, которому воздают почести люди нормальные, а все сумасшедшие – это просто непризнанные поэты… А чем занимаетесь сейчас вы? – спросил вдруг Набалдашник и, взяв свой стул, поставил его совсем рядом со стулом Человека, так что между ними, Набалдашником и Человеком, произошел телесный контакт, соприкосновение бедрами.
– Я? – переспросил Человек, почувствовав, как лицо его покраснело. – Я… пишу скульптуру.
– Пишете скульптуру? – с искренним интересом и удивлением переспросил Набалдашник. – Разве бывает такой род творчества? Впрочем, интересно, очень, очень… Расскажите…
– Это еще проект, это эксперимент, это в начале, в зародыше, – начал говорить Человек, все более возбуждаясь и увлекаясь. – Современные скульптуры должны быть сначала созданы на бумаге, то есть созданы во времени, а уже потом в пространстве.
– Какая же это скульптура? Какова тема? – спросил Набалдашник-Аптов.
– Это скульптура в память о неизвестном человеке, – сказал Человек.
– И вы можете ее описать? – спросил Аптов, делая в записной книжке, которую он достал из кармана, какую-то пометку.
– Да, конечно, – ответил Человек, – могу описать, но в общих чертах.
– Тогда пожалуйста, – сказал Аптов, – каков ее облик?
– Облик не нужен, – ответил Человек. – На пьедестале – сердце, из которого растет рука… Нет, даже не рука, а кисть… Нет, даже не кисть, а пальцы… Сердце, говорят, у человека размером с ладонь… Так вот, из сердца-ладони растут пальцы, и эти пальцы сжимают перо…
– Почему перо? Значит, это памятник писателю? – спросил Аптов. – Неизвестному писателю?
– А какая разница, – с жаром сказал Человек, – каждый неизвестный человек – это человек, не сообщивший о себе обществу… Значит, он неизвестный писатель. Может быть, неизвестный Шекспир.
– Логично, – сказал Аптов.
– Пока человек неизвестен, неясно, кто он: Шекспир или дрянь. Когда заговорил, тогда понятно. А пока молчит, его надо уважать только за одну неизвестность. Молчание ведь может быть разное.
– Молчание – металл драгоценный, – улыбнулся Аптов.
– Да. Золото, – отозвался убежденно Человек. – Пока мы молчим, то сродни гениям. Конечно, только гении, заговорив, таковыми остаются. Но ведь и многие другие могли бы сказать значительное, если б обстоятельства или судьба не заставляли их говорить невыношенное, говорить слова-ублюдки, слова-выкидыши. Если б у них хватило времени и сил помолчать. Ибо в молчании – созревание. Поэтому молчащий человек, неизвестный человек, созревающий человек достоин памятника. Каждый из нас в момент нашего молчания достоин такого общего памятника, и только отдельные гении достойны индивидуальных памятников за произнесенные ими слова.
– А какое сердце, – спросил Аптов, – в какой манере исполненное?
– Ну уж не такое, – презрительно улыбнулся Человек, – каким его рисуют на открытках или делают пряники в форме сердечка. Не розово-золотое, не пряничное. Сердце анатомическое, кровавое, мясное.
– Требуха, – сказал Аптов, – сердце-требуха… То, что лежит на рынках на цинковых прилавках.
– Да, требуха, – с жаром сказал Человек, – только требуха способна испытывать боль от разорванных клапанов, от обрубленных сосудов… Вот такое сердце… С обрубленными сосудами.
– А материал? – спросил Аптов.
– Красный мрамор с белыми прожилками. Камень с кожей и жиром, – уверенно сказал Человек, точно не раз обдумывал проблему материала, – карельский мрамор. И пальцы, растущие из сердца, с суставами, с ногтями, судорожно сжаты, сжимают перо последним усилием, остатками крови, дошедшей к ним по артериям. А в воздухе – незримое, ненаписанное послание к нам, какие мы сейчас и какие будем через сто, двести лет… Кровь, которая молчит… И алтарь… Вечный огонь… Свеча… Свеча, которую на грудь покойнику ставят… Свеча из белого уральского камня кохолонга… И надпись скромной вязью: могила неизвестного человека.
– Это нечто из Жуковского, – сказал Аптов, – помните, «Надгробье юноше», – и продекламировал на память:
Плавал, как все вы, и я по волнам ненадежныя жизни.Имя мое Аноним. Скоро мой кончился путь.Буря внезапну восстала: хотел я противиться буре,Юный, бессильный пловец; волны умчали меня.
Именно вязь, – улыбнулся Аптов, – не внезапно, а внезапну… Значит, имя мое Аноним? – еще раз улыбнулся Аптов.
– Да, может, и так…
Вдруг слезы потекли у Человека, тихо, но обильно, как вода из продырявленного ведра. Он пытался сдержать их вначале усилием воли, потом пальцами. Но пальцы стали мокрыми, и слезы капали сквозь них.
– Извините, – сказал Человек, – сегодня я похоронил свои восемь лет. Муха подвела итог… Как вернуть, как вернуть, как вернуть их… За что? Кто меня заставил? Почему?
Он плакал, уже не скрываясь, как ребенок, безудержно, и жалость к себе была единственной силой, а слезы – ее оружием.
Аптов между тем снял пиджак и надел халат, вынув его из платяного шкафа. Потом из маленького флакончика он смазал руки. Запах был волнующий, юношеский, весенний.