Я им завидовала. Меня тоже тянуло прыгать, скакать, бегать, танцевать, но надежды таяли от каждого взгляда на мои перебинтованные ноги.
Можно, конечно, было кричать, да только не хотелось. Совсем. Хотя другие освобожденные дети горланили вовсю. Надо отдать им должное: кричали они организованно и осмысленно, в едином порыве.
– Уколы долой!
– «Хайль, Гитлер» долой!
– Замеры долой!
А потом весь хор косился на меня.
– Долой, – кивала я, – долой.
Из жалости мне подбрасывали начало следующей речевки: «Построения…», «Баланду…», «Вливания…», «Рентген…», «Эльму…», Менгеле…».
От последнего имени я содрогнулась. Оно, как я помнила, относилось к тому, кто бросил меня в клетку. Мне тут же расхотелось играть дальше. Но я заставила себя продолжать.
– Клетки долой! – гаркнула я во всеуслышанье.
Вот и все, на что я оказалась способна, потому как запомнила только свою клетку. Любопытно, что у меня сохранялась уверенность в собственном имени. Оно было нацарапано на стенке. Милая Перль, гласили буковки. Я любила водить по ним пальцем и в темноте размышлять: кто же это меня так сильно любил, что выцарапал там эту надпись?
Ближе к вечеру та женщина, которая во время съемок держала меня на руках, проявила ко мне такое внимание, что я даже смутилась и хотела спросить: уж не состоим ли мы в родстве, если она ко мне так добра: купает, кормит с ложки, обихаживает даже в ущерб другим своим подопечным. Я чуть не указала ей, что они тоже настрадались, но почему-то подумала, что в этих вопросах повлиять на нее будет непросто.
Когда она устроила меня в отдельной торцевой палате, на пороге возник мужчина – только силуэт.
– Папа? – воскликнула я.
– Она тебя знает, – отметила женщина.
Мужчина хранил суровость: его тень шевельнулась, как будто он собирался уйти. Но потом он снял шляпу и прижал к груди.
– Скажи: пусть не думает, что я ее отец, – попросил он.
– А разве ей это повредит?
– Больше, чем ты думаешь, – прошептал в ответ мужчина.
Я не сомневалась: он говорит за нас обоих. Ему, похоже, было так же тяжело, как и мне, завязывать простые человеческие отношения. Обескураженная его первой реакцией, я постепенно прониклась к нему сочувствием. Еще во время нашего исхода я поняла, что это бывший солдат-чех, который тоже сидел в клетке, где его терзал и мучил все тот же палач, выбравший, впрочем, методы воздействия, отличные от моей изоляции.
Шагнув с порога вперед, он подошел ближе – ровно настолько, чтоб я разглядела его лицо: лицо человека, некогда наказавшего мне заучивать имена других ребят. К своему глубокому стыду, я давным-давно забыла их все; хорошо, что сейчас он не стал меня проверять. Для него было важнее другое.
– Я тебе не отец, Перль, – сказал он. – Чтобы ты понимала. И женщина эта – она тебе не мать. Все твои родные, включая сестру-близняшку…
Подскочив к нему, женщина зашикала. Он смешался, потом кивнул и вышел, расстроенный ее вмешательством, но не отказавшийся от своих слов.
В то время повсюду только и разговоров было что о капитуляции. Сейчас, наверное, капитулировал он.
А что же я? Хотелось верить, что моя способность капитулировать осталась в той клетке, но кто знал?
Вечером, укладывая меня спать, та женщина открыла мне глаза. Мужчина, приходивший в палату, – это Отец Близнецов, а сама она – Мири. Но она велела мне никогда больше не обращаться к ней «доктор». Я поняла.
Отец Близнецов вел список. В нем значились все дети, с указанием фамилии, возраста, места рождения и даже номера барака, где их держали. В этот список мне удалось подглядеть из рук Мири перед уходом из Освенцима, 29 января 1945 года.
Понятно, что некто по имени Перль – это и есть я. Тоже мне новость. Даже на стенке так было написано.
Стало быть, мне тринадцать лет. Похоже на правду. Другие тринадцатилетние девчонки были такими же костлявыми недоростками. Вопросов у меня не возникло.
Мое место рождения можно было обозначить прочерком, но в соответствующей графе стояло: «Неизвестно».
У меня на глазах Мири зачеркнула «Неизвестно» и написала: «Мири». Перехватив мой взгляд, она постучала карандашом по бумаге.
– Возражений нет? – спросила она.
Отец Близнецов с любопытством взглянул на это исправление, когда Мири отдала ему список, но промолчал. Думаю, он был слишком занят, чтобы выяснять, зачем вместо названия города кто-то вписал человеческое имя. Переходя от одного ребенка к другому, он проверял содержимое вещмешков: бутылка воды, хлеб, консервы, конфеты, выданные русскими; справлялся о состоянии обуви и раздавал шубейки, извлеченные из «Канады».
С этими приобретениями дети сразу округлились и раздались вширь. Утопая в мехах, они выглядывали из-под капюшонов. Ни дать ни взять – армия неприкаянных медвежат; Отец Близнецов обратился к ним соответственно:
– Старшие смотрят за средними, средние – за младшими. Все ясно? Держаться вместе. Не отставать. Кто отстанет, того мне будет очень жаль. Теперь вы – солдаты.
Когда он закончил эту небольшую речь, множество носов гордо вздернулось кверху. Я бы тоже рада была так воодушевиться. Все бы отдала, чтобы моя сестра шагала рядом с тележкой, на которой меня повезут, склонялась надо мной и шутила на ходу.
Всего нас было тридцать пять душ. И моей Бесценной среди нас не было.
– У меня была сестра-близнец, – доверилась я Мири. – Только я ее не помню. Твержу себе: она почти во всем такая же, как я, но есть и различия. А какова я сама – тоже не знаю.
Мы шагали, ехали, плелись за ворота в отсутствие кинокамеры, которая могла бы запечатлеть величие момента. В отсутствие всякого маскарада. В отсутствие фотографов. Тогда я этого не понимала, но подспудно желала, чтобы весь мир увидел вот что: как дети стайками нащупывают путь по заледенелой дороге: одни, слишком юные, не берут в голову, что написано над главными воротами, где дугой выгибается навстречу освенцимскому небу какая-то фраза; а другие, тоже юные, но успевшие состариться, зажмуривают глаза от смысла этих слов. У меня перед носом четырнадцатилетний парнишка с разорванным ухом и лохматой шевелюрой высматривал на земле камень, чтобы запустить в девиз над воротами. Он объяснял Отцу Близнецов, что ищет каменюку потяжелее, чтобы те слова застонали металлическим лязгом. Когда он шарил в снегу, мне показалось, что я его узнала. Где-то я уже видела эти плотно сжатые губы, эти движения: как будто он привычно раздобывал предметы совершенно особого назначения. Извлечь из памяти его имя у меня не получилось. Если бы он нашел подходящий камень и швырнул его в надпись, тогда, возможно, я бы и вспомнила – разобрала бы это имя в металлическом отзвуке. Но наша колонна не могла задерживаться: Мири толкала мою тележку, малышня жалась к Отцу Близнецов, и у этого парнишки оставалось все меньше шансов найти увесистый камень. Наш командир приказал двигаться дальше.