12
Деньги, грезы и неврозы
Очертив топологию ПСК, объединившую разрозненные территориальности социального в проницаемую насквозь среду символического, уместно сделать и следующий шаг – присмотреться к синтезу медиаторов. В обобщенном виде эти медиаторы образуют триаду деньги – новости – аффекты, и тенденция их развития направлена, если можно так выразиться, к прогрессирующему триединству. Реальность коммуникации разворачивает три ипостаси бога Июксты: но монотеизм ПСК и в этом отношении становится все более очевидным. И подобно тому как предмет транспарации, а именно многообразие сущего, обретает должную гомогенность, медиаторы-скоросшиватели, в свою очередь, подвергаются стандартизации. Поэтому, в сущности, все равно, с какого из них начать, – пусть это будут деньги.
Нет ничего легче, чем продемонстрировать власть денег. Это можно сделать разными способами: открыть любой учебник политэкономии, пройти мимо витрин супермаркетов, роскошных отелей и офисов, зная, какой пропуск спросят на входе – везде один и тот же. Если попытаться озвучить главную формулу духовной жажды всех обездоленных, нетрудно представить себе, хрипом какого слова она отзовется. Именно это слово неустанно повторял попугай Флинта: «Пиастры! Пиастррры!»
Но едва ли не главный показатель всемогущества денег состоит в том, что практически любое высказывание о них сразу становится банальным. Банальность желаний наслаивается на банальность обоснований и перекрывается еще большей банальностью обличений. Может быть, поэтому о деньгах так невнятно говорит философия и молчит поэзия.
С точки зрения классической политэкономии деньги являются прежде всего товаром, но товаром привилегированным, таким, который чаще всего опосредует акты обмена. Соответственно, претендент на эту роль может появиться чисто случайно; у кочевых народов естественным привилегированным товаром был скот, у островных народов Меланезии и Полинезии – раковины и т. д.
Однако все эти предковые формы не состоят в прямом родстве с современными деньгами, скорее, их можно рассматривать как побочные ветви, отсохшие и опавшие после появления денег в собственном смысле слова. Тот или иной товар становился привилегированным, а потом лишался привилегий. Чаще всего речь шла о простых единицах счета или разновесах памяти, вся роль которых исчерпывается в пределах единичного акта обмена.
Решающим обстоятельством в возникновении денежного обращения является свободная циркуляция неких полномочных представителей вещей (мира вещей) в сфере воображаемого. Деньги только тогда становятся собственно деньгами (а значит, и финансами, и капиталом), когда они занимают привилегированное место среди образов воображения. Подобно тому, как товарная форма привносится в круговорот вещей извне (тут Маркс был прав, потребительная стоимость сама по себе никоим образом не может сделать вещь товаром), так же и денежное выражение происходящего с вещами есть некое автономное событие в сфере сверхчувственного. Точнее говоря – воображаемого.
Прежде всего, деньги предстают как знаковая система, состоящая из дискретных единиц, подобно тому, как язык состоит из слов. Обладая дискретностью – ведь каждая сумма составляет некоторую качественную определенность блага, – деньги осуществляют систематическую перегруппировку рассеянного внимания. Если всмотреться в трассирующие цепочки мечтаний, проявляющихся в ежедневном круге воображаемого, окажется, что едва ли не самая длинная и прочная цепочка скреплена языком денег. По сути дела, это пожизненная раскручивающаяся спираль, ее рефрен вполне можно выразить русской поговоркой: «Эхма, кабы денег тьма…» Содержание же каждой «серии» может варьировать от отдыха в Гонолулу до собственного домика в духе гоголевских «Старосветских помещиков».
Грезы, структурируемые воображаемым языком денег, свободно пересекают границу между сном и явью – как в ту, так и в другую сторону. Не случайно героям Кобо Абэ и Альберто Моравиа снится один и тот же сон: они находят (подбирают) брошенный убегающим преступником полиэтиленовый пакет, полный денег. Находят и начинают считать… Такой сон мог бы присниться каждому обладателю нового языка воображения, языка, членораздельность которого обеспечивается «сотней воображаемых талеров». Именно о них говорил в свое время философ Кант в своем знаменитом примере: «Сотня воображаемых талеров ничем не отличается от действительных талеров, кроме одного – она не делает меня богаче»[117].
Между тем эта пресловутая воображаемая сумма выполняет очень важную функцию – функцию синтезов воображения. Воображаемые талеры в своем виртуальном круговороте порождают целый мир. Среди таких порождений – утешение, зависть, нейтрализация предстоящих трудностей труда (и следовательно, готовность к работе). Сама сумма в сто действительных талеров может возрастать лишь при наличии воображаемых талеров – на этом, собственно, и основана экономика.
Сразу же напрашивается возражение со стороны здравого смысла (или классической политэкономии): если деньги не обмениваются на какой-нибудь полезный продукт, они выходят из обращения и никакой символический круговорот тут ни при чем. Подобное возражение вытекает из непонимания истинной природы символического. Возьмем человеческий язык в его повседневном использовании. Известно, что в принципе слово должно подкрепляться делом, но в то же время ясно, что даже ничем не подкрепляемое слово все равно имеет хождение, образуя долгосрочный автономный круговорот вместе с такими же «легковесными» словами. Спорадически, на каком-нибудь случайном витке, подкрепление происходит; именно так и выглядит обычная человеческая коммуникация со всеми ее производными[118].
Обращение виртуальных талеров носит аналогичный характер, возникающее вихревое движение разворачивает образы вещей их желанной стороной, так сказать, лицом к потенциальному обладателю. Для нормальной экономики точно так же вполне достаточно, если один из ста актов воображения обернется реальной покупкой. Лишь при определенной, достаточно высокой скорости круговорота дистрибуция вещей становится экономикой.
Товар действительно создается абстрактным трудом, и этот абстрактный труд есть прежде всего труд воображения. Homo economicus – это специфический субъект, способный грезить деньгами. А достигая определенной интенсивности, воображение проникает в структуры целеполагания и порождает весь инструментарий экономического разума; в частности, производительность труда становится переменной величиной и тем самым впервые обретает экономический смысл.
Усвоение точного счета виртуальных талеров и качественной определенности воображаемых сумм в принципе ничем не отличается от усвоения родного языка. Взрослые постоянно поправляют ребенка: «Говори правильно!» – но с не меньшей, если не с большей настоятельностью они корректируют и первые пробы очагового воображения деньгами. Ребенок беспорядочно требует купить велосипед, конфету, «вот эту игрушку», хорошего папу или братишку, уже догадавшись, что глагол «купить» есть внешнее выражение императива «хочу!». Каждый получаемый отказ лишь укрепляет универсальность символического кода. Ему говорят: «Нет у меня таких денег; вот были бы талеры – то хоть сто велосипедов!» Опыт применения изощряет воображение. Инфантильность в данном случае сказывается в неумении воображать дискретными суммами, то есть соотносить определенную сумму с единицей обладания. Разница между сотней воображаемых и сотней действительных талеров, конечно, важна, но в известном смысле еще важнее внутренне ощущаемая и значимая разница между сотней и тысячей виртуальных талеров воображения. Вопрос Остапа Бендера, адресованный Балаганову: «Скажите, Шура, честно, сколько вам нужно денег для счастья?» – можно рассматривать как тест на экономическую зрелость. Каждый участник современных игр обмена (homo economicus) приблизительно знает ответ на этот вопрос. Но он не спешит делиться сокровенными плодами воображения и предпочитает отвечать уклончиво: «Не в деньгах счастье».