А новенькая-то — крутая! —
Понимает! —
Или вдруг поветрие на всю школьную Японию — теперь, оказывается, нужно носить белые толстые шерстяные гетры, спущенные чулком на самый ботинок таким вот скатком. Да смотрите не ошибитесь, а то будет плохо! Просто ужас что будет! Не забудьте — именно гетры, именно белые, именно шерстяные, именно таким, а не каким иным способом. Именно спущенными на самые кроссовки, обнажая толстенькие ножки вплоть до самого верха, насколько позволяют видеть исключительно коротенькие юбочки. Вообще-то ученическая форма, почти милитаризированная униформа, здесь тяжела и обязательна. В толстых душных пиджаках подростки обоего пола, бедненькие, таскаются по ослепительной летней жаре. Но никто не жалуется. А кто же первый пожалуется? — никто. Правда, и это меня всегда поражало, кто-то ведь все-таки первым придумывает подобное про эти гетры и тренировочные штаны, да и про все остальное на свете. Ведь до них подобного не было! И кто-то, какая-то вот такая же скромная и послушная девочка-подросток должна была преступить границы всеобщей обязательности и почти обреченной неизбежности. Нет, видимо, все-таки подобные инновации вносятся в наш мир великими и защищенными духами и богами. По-иному просто и невозможно! Никак не проглядывается реальный человеческий путь проникновения подобного в строгое и охранительное, обороненное от потусторонних разрушительных вторжений людское сообщество.
Да и, естественно, вырастают подростки в таких же авторитарных и подверженных авторитаризму жителей местной флоры и фауны. В газете одной из саппоров-ских фирм на первой странице, например, печатается портрет некоего местного передовика-ударника с сообщением, что за его славный и ударный труд на пользу фирмы награждают недельной поездкой, скажем, в Швейцарию. На оборотной же стороне все той же газетенки помещен портрет, но уже поменьше, другого работника фирмы, принесшего некоторое неприятство фирме, о чем сообщается во вполне официальном тоне.
У каждого человека здесь наличествует посемейный список, в котором указаны все его предки неведомо до какого колена аж от XVII века. Списки хранятся в мэрии, и уж тут, не то что у нас, никак их не подделаешь. Ну, может, и подделаешь, но не очень-то свободно. Не станешь враз дворянином, бароном, графом Воронцовым, скажем, членом нововозрожденного милого и торжественного дворянского собрания постсоветской России. Да я не против. Пусть их. Пусть будут дворянами — тоже ведь занятие. А то ведь скучно на этом свете, господа. Все лучше, чем по грязным и вонючим подворотням спиртное распивать или коллективно колоться проржавевшей иглой многоразового использования. Пусть хоть этим отвлекутся, я не против.
Но здесь все покруче. Пока покруче. Например, существовала некая каста неприкасаемых — изготовители кожи, сдиратели шкур с животных. Дело известное. Им не разрешалось ни общаться, ни вступать в браки с любыми другими сословиями. Не позволялось менять профессию или приобретать собственность. Так вот до сих пор, зафиксированный в посемейных списках, этот порочащий факт родовой истории неотменяем и доныне имеет крайне негативное влияние при заключении брачного контракта, при устройстве на государственную должность или на работу в престижной фирме, при попытке ли поселиться в какой-либо уважающей себя городской общине или кооперативе. Посему и существование внебрачного ребенка осложнено отнюдь не финансовыми проблемами матери при взращивании и воспитании младенца — нет, общий уровень благосостояния в стране достаточно высок. Просто в посемейном списке не будет имени отца ребенка — а вдруг он объявится. И объявится с нежелательной стороны. Или предъявит какие-либо претензии. Все это опять-таки осложняет дело при вступлении в права собственности, при покупке недвижимости, при женитьбе и устройстве на выгодную и престижную работы.
Вот и живи тут. —
Да я тут временно. —
Ах, он временно, да и еще судит нас. —
Нет, нет, я не сужу, я просто как натуралист собираю объективные и ничего практически не значащие сведения. —
Для него, понимаешь, это все ничего не значит. А для нас это много, ой, как много чего значит. —
Так я про то же. —
Нет, про то же, да не про то же. Даже совсем не про то же. Даже совсем, совсем про другое! —
Ну, уж извините. —
Нет, не извиним. —
Ну, не извините. —
Нет уж, извиним, но неким особым способом, как будто бы и не извиним, но все-таки извиним. И тем самым докажем наше реальное и прочее превосходство. Ну, доказали. —
Доказали. —
Помиримся? —
А мы и не ссорились. —
Тогда все нормально. —
Тогда все нормально. —
Понятно, что подобный диалог вполне невозможен с ритуально вежливым, этикетно закрытым и улыбающимся японцем — все это разборки с самим собой и своей больной совестью.
Так что прощай, Япония, возлюбленная на время моего краткого пребывания в тебе. Прощай по-близкому, по-житейски, и возвышенно, и по-неземному — навсегда. Уезжаю в края, где политики и просто люди говорят вещи разнообразные, порой ужасные и невыносимые, но на знакомом, понятном и почти легко переносимом языке. Где и я могу сказать им и о них все, что захочу. Ну, не то чтобы абсолютно все, но кое-что. Но все-таки. И они это поймут. Поймут даже то, что и не могу сказать и посему не сказал. И поймут правильно. И жестоко накажут меня за то. Но тоже по-свойски, по-понятному.
И напоследок поведаю об одной нехитрой истине, открывшейся мне по причине удивительного непрекращающегося моего писания. Несмотря на обещанный и многократно подтвержденный на весьма замечательных примерах закон иссякания энергии записывания и писания, по мере пробегания времени пребывания в стране Постоянного Стояния в Центре Неба Великого Солнца, она не иссякала. Да так оно в любой чужестранной стране. А в Японии — так и особенно. Но я, как уже давно всем понятно, пишу совсем не про Японию. И вообще, всякая чужая неведомая земля — просто наиудобнейшее пространство для развертывания собственных фантазмов. Вот один из последних я и привожу в завершение.
Японская хрупкость
Вот и подумалось про японцев —
Кушают палочками
Какие-то травки
Как кузнечики лапками в сухих растениях перебирают
Вот опять подумалось про японцев —
Бегут под зонтиками
Уже в воздухе над мокрыми камушками
Ножками перебирают
А из Японии подумалось —
Вот толстоногие русские девки
Ходят по сухой траве
Хрупают как слоны белые индийские
Вот подумалось о Японии —
Лучше не думать о Японии!
Времени жизни не хватит
А вот не об Японии —
Тела хрупких американских матросов
В заостренных, как края Фудзи, зубах недремлющих
акул —
Помнится ли японцам такое?