Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116
Когда в монастыре завопили недовольные введенным общежитием, а брат Стефан прямо в храме начал «качать права», кому здесь быть игуменом, – смиренный бы не слышал, увещевал бы возлюбленное стадо, тащил бы крест и места родного не бросил, а Сергий после первого же «приступа» Стефана вышел за ворота и ушел, не оглянувшись, искать новую пустынь – даже учеников не пожалев ради сердечной своей свободы… Сколько гордости в этом безмолвном уходе!
И более того: Сергий совершенно свободен именно как смертный, он утверждает независимость даже от собственной святости, от чудес. Люди сами жаждали чудотворца, люди сами выдумывали (или видели) чудеса, а уж потом – вручали их троицкому игумену.
При пострижении в Сергия вселилась благодать и дар Святого Духа. Он сам сказал об этом? Нет, некие люди почувствовали благоухание. Исцелил бесноватого – но кто ж увидел огонь, полыхнувший с креста святого? Сам бесноватый. И – ни души больше. Огонь причащал святого в алтаре – откуда ведомо? Симон так увидел, а когда рассказал святому, тот запретил об этом болтать. Отец нес больного сына на исцеление Сергию, а принес – мертвое тело. «Что сего лютейшии?» – отец ушел за погребальными одеждами, вернулся: святой молился над ожившим сыном. Этот отец и нес во все концы о чудесном воскрешении, а ведь как обстоятельно и разумно увещевал его Сергий: да не мог я воскресить! Мальчик замерз по дороге, а измученный хворобой отец испугался прежде времени, в келье тепло – мальчик отогрелся, только Господь может воскрешать! И, отчаявшись убедить, Сергий снова запрещает: не говорите никому. Кто углядел мужа в блистающих одеждах в алтаре, где Сергий служил литургию? Исаакий да Макарий. И не просто пристали к Сергию: что это мы видели? Они видели, а ему – объяснять! В житии ясно сказано: «Ученики упорствовали». Сергий и объяснил: это – ангел, ангел был. А что он мог другое сказать? И опять взмолился: ну вы хоть не говорите никому! Злитесь на меня, но, хоть убей, не видать здесь никакого смирения, а гордая позиция: человек всесилен свободной душой и смерть одолеет правдой сердца, без крылатых и хвостатых. Вот это – чудо, а не зыбкое «кажись».
О посещении Богородицы мы узнаем также не впрямую от Сергия, рядом ученик Михей: Михей слышал приближение ее, но пал замертво и не слыхал, что она говорила, не видал, как выглядела.
Мы же чтим Сергия за одно чудо – Россию. Но и она умерла, не осталась. Теперь, прочитав ее письма, мы только по смерти узнали настоящее имя ее, подлинную жизнь и что жила она с нами – невольницей. И тогда полюбили, лишь присыпав глиной, – небывалая любовь без встречи. И, гуляя по монастырским стенам, по полоскам света из бойниц, замерев над усыпальницей Годуновых, – единый год смерти, в лучших отечественных традициях, – я бормочу: Господи, но ведь я так люблю ее. Кого?
Одно счастье – яблоки в этот год уродились. Семинарист хрумкал яблоко у своей проходной, девушка в платке держала для него еще целый кулек: ешь сколько хочешь. Наверное, будущие это батюшка и матушка – он яблоко грыз в три движенья и цапал сразу еще одно, и глотающее горло из-под кителя выталкивало снежный подворотничок, я зажмурился: вся моя паршивая солдатчина мазнула мне щеки зеленым крашеным крылом.
Еще одно счастье: как ни мала церквушка, а внутри ахнешь – звезды, Царьград, тучи, золото, море, осень, старик на коленях; нет – старик на ногах, колени – все, что есть у него от ног; я согнулся над белым листком: что ж писать для святого? Заглядывал под соседкину руку – она что-то еще вспоминает и грозит себе пальцем, на листке – имена, имена, имена – с именами что-то краткое, что-то – «Бог»? Нет – «бол», что? Ноют нищие: сын парализованный, на пятнадцать минут только оставила, десять дней как похоронили, подай мне, сынок, мать науськивает сына на иноземцев: давай! – и он с ходу хватает коленку лапками и вопит: дай! хоть копейку! – уворачиваешься от цепких лап – «бол»: это – болящая! – здравствуйте, тихая тетя говорит мне про икону, про Казанскую Божью Матерь, про Сергия (так его любит), я иду, как проклятый, за ней, она уже плачет: украли кошелек, нечего есть, вот объеденный кусок хлеба в желтой салфетке, хоть бы на автобусный билет – мои руки лезут в карман, постыдно мешкая в положении «сколько?» – в оставшиеся дни она ни разу не подошла опять ко мне, это – память.
Я опять не дошел до мощей. Опередила ночь.
Ну почему невеселый наш Бог? Почему на Руси – хоть перешерсти ее до последней конуры – не сыскать счастливого, если только он не пьян. Юродивые – и те на сковороде. Один в один: рано родились – рано померли, нет лиц – одни нахмуренные ямы. Тянет отодрать заклеенную на зиму балконную дверь и выть на колокольню, когда подумаю, как помирал хотя бы великий князь Дмитрий Иванович, как захлебывался молодой еще мужик; и что посветить ему могло, кроме тихих слов Сергия Радонежского, который для Дмитрия был стариком и по рождению, и при смерти? Что в утешение наскрести? В девять лет уже без отца, вместо оного – митрополит Алексий, сразу повезли в Орду за ярлыком, и – тщетно, кровавые годы: рати, стройка Кремля, «литовщина» – одна, другая; опять Орда, первая государственная казнь на Москве – зарубили мечом последнего тысяцкого Вельяминова, бежавшего и выманенного из Орды; посольство коварных тверичей, захваченное страшным грехом – клятвопреступлением – Алексий замолил – распавшееся, едва собранное «одиночество князей», жуткое проклятие Киприана и суровое молчание старцев, смерть сына; «розмирие» с татарами и Куликовское кровавое побоище, про которое через век запоют, а князю впору плакать – вдогон обиженным Мамаевым людям слали золото и серебро: может, царь смилостивится? Победа? Восемь длинных дней хоронили убитых, а уцелевших, поползших с добычею по домам, в клочья разнесли рязанцы и литовская рать – на юг побрели свежие рабы, и «оскуде бо отнюд вся земля Русская воеводами, и слугами, и всеми воиньствы, и о сем велий страх бысть на всей земле» – после «победы»! Через миг – два года – Тохтамыш, князь просто бежал, и Киприан, и Сергий. Вернулись – Москву еле очистили от мертвых, за восемьдесят тел – один рубль. Всего: триста рублей, а по окраинам – кто их считал… И снова в церквях хана славили раньше князя и – нет проблеска; еще внук Донского, Василий Темный, поедет на суд к «царю»; и только сын его – Иван, которого по глубокому снегу тащили прочь из Троицкого монастыря, остановит татар на Угре – до этого еще век, да разве кончится этим? Чем дыхнуть мог великий несчастный князь на краю сырой могилы, да что шептать ему мог старый игумен, собираясь скоро вслед, а ведь копошились еще под каменной смерти горой, мудрили, писали дерзкое завещание: назначить наследника без указу Орды, но не это, не это.
А то, что – ни единой счастливой души. Может, лишь… Сергий? Даже не знаю.
Кто-то заметил: Сергий не улыбался совсем. Не так! Улыбался, вспоминая, как «аркуда» – медведь – таскался к хижине без выходных за подкормом и крутил круглой своей башкой, «как некий жестокий заимодавец». Где ж его «мал укрух» хлеба? Разве не улыбался он, утешая недотепу мужика, не углядевшего в «сироте» чудотворца? Смеялся: ты правильно сказал, это вон они во мне ошибаются! И говорил: никто не уходит печальным отсюда. Это наш божок, и все «у Бога» – плачущие и убогие, а у них – радость и блеск, любовь.
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116