— Я, кажется, совсем зарапортовался и уж лучше остановлюсь на этом, так как не хочу совсем увязнуть и заставить тебя краснеть за своего незадачливого собрата. Но неважно, после моего ухода ты договоришь за меня и скажешь, что твой старый друг — славный малый и никому не хочет причинять зла.
Какой конфуз!
Сальватор Альбани, который битых два часа старался развлечь Кароля, поспешил со своим обычным доброжелательством изгладить из памяти присутствующих воспоминание об этой неловкой сцене. Он учтиво и ласково взял Вандони под руку, сказал, что польщен знакомством с ним, что непременно хочет увидеть его на сцене и отправится в театр тотчас по приезде в тот город, где будет выступать Вандони; затем граф прибавил, что он готов составить гостю компанию и проводит его до Изео, где тот оставил нанятый им экипаж.
— А как же малютка Сальватор? — спохватился Вандони, уже совсем собравшийся уходить. — Я его больше не увижу?
— Он уснул, — ответила Лукреция. — Пойди простись с ним.
— Нет, нет! — возразил актер, понижая голос, но так, чтобы князь и граф могли его слышать. — Это лишит меня последних остатков мужества!
Интонация, с какой он произнес эти слова, удовлетворила его, и он стремительно вышел из комнаты. Вандони добился пусть небольшого, но явного эффекта, и никакие дети были не в силах заставить его задержаться и тем ослабить произведенное впечатление.
«Если князь не последний осел, — подумал Вандони, — он должен будет признать, что мне присуще благородство, что таков от природы мой характер, а потому я заслуживаю гораздо большего, и только несправедливость публики и зависть актеров вынуждают меня играть второстепенные роли».
У Вандони была тайная слабость: он полагал, что рожден для гораздо более высокого жребия и, знакомясь с каким-нибудь человеком, непременно рассказывал ему о закулисных интригах, жертвой которых себя почитал. Не пощадил он и графа Альбани, с которым они довольно долго шли пешком. Любезность Сальватора, который, подавляя скуку, терпеливо слушал Вандони, желая дать возможность Каролю и Лукреции без помех объясниться, подбадривала актера, и он не только самым подробным образом поведал графу обо всех подводных камнях театральной жизни, но даже не удержался и прямо на берегу начал громко декламировать отрывки из пьес Альфьери и Гольдони, чтобы показать своему спутнику, как он, Вандони, справился бы с исполнением главных ролей.
Пока Сальватор самоотверженно сносил это испытание, Кароль, забившись в угол гостиной, упорно хранил молчание, а Лукреция старалась придумать, с чего бы начать разговор, который помог бы им откровенно объясниться. До сих пор ей не приходилось еще проникать в те тайники души Кароля, где гнездилась ревность, и, несмотря на предупреждение Вандони, она отказывалась верить, что ее возлюбленный способен на такое чувство. Не в ее натуре было говорить обиняками, а потому она встала с места, подошла к князю, взяла его за руку и прямо повела речь о том, что ее волновало.
— Вы очень печальны нынче вечером, — сказала она, — и я хотела бы знать, по какой причине. Вы дрожите! Вы, должно быть, больны или страдаете от какого-то тайного горя. Кароль, ваше молчание причиняет мне боль, говорите же! Заклинаю вас именем нашей любви, умоляю вас, ответьте! Неужели вас так огорчает мой упорный отказ соединить наши судьбы? Неужели вы никогда с ним не примиритесь?.. Если это так, Кароль, я готова уступить, я только прошу вас еще подумать над своим предложением, повременить хотя бы год…
— Ваш друг, господин Вандони, дал вам превосходный совет, — отвечал князь, — и я бесконечно благодарен ему за участие. Но уж позвольте мне не подчиниться тем условиям, которыми вы, по его наущению, сопровождаете свое согласие. Прошу у вас разрешения уйти. Меня несколько утомили пышные декламации, которые мне пришлось выслушивать целый вечер. Быть может, я к ним привыкну, если визиты ваших друзей будут часто повторяться. Но пока этого еще не произошло, и у меня просто голова разламывается. Что же до настойчивых просьб, которыми я вас преследовал и которые вас, видимо, так утомили, то умоляю вас забыть о них и верить, что отныне я всегда буду уважать ваш покой, а потому никогда больше их не возобновлю.
Произнеся все это ледяным тоном, Кароль встал, отвесил Лукреции низкий поклон, вышел из гостиной и заперся у себя в комнате.
XXVII
Нет ничего более ужасного и мучительного, ничего более мрачного и жестокого, чем ярость человека, который сохраняет при этом учтивую холодность. Коль скоро он до такой степени владеет собою, вы вправе, если угодно, утверждать, что в нем есть величие и сила, но не вздумайте говорить, будто он мягок и добр. Меня меньше возмущает грубость ревнивого крестьянина, который колотит свою жену, чем ледяное высокомерие князя, который не моргнув глазом раздирает сердце своей возлюбленной. Ребенка, который царапается и кусается, я предпочитаю тому, который молча дуется. Если мы сердимся, выходим из себя, говорим колкости, осыпаем друг друга бранью, бьем зеркала и стенные часы, — все это еще куда ни шло, это нелепо, но вовсе не означает, что сердца наши полны ненависти. Однако если мы, сохраняя учтивость, поворачиваемся друг к другу спиной, расстаемся, обменявшись горькими и презрительными замечаниями, тогда мы пропали и, как бы затем ни пытались поправить дело, мы будем испытывать все большее отчуждение.
Вот о чем думала в полной растерянности Флориани, когда осталась одна. Хотя по натуре она была очень мягкой, но и ей случалось испытывать сильные приступы гнева. И тогда она, под влиянием нестерпимого горя, приходила в неистовство, била посуду, проклинала и, возможно, даже (я это вполне допускаю) бранилась; ведь она была дочерью рыбака и родилась в стране, где люди, богохульствуя, клянутся телом Вакха и мадонны, кровью Дианы и Христа, по всякому поводу призывая силы небесные — и христианские, и языческие — принять участие в их домашних распрях. Но одно можно сказать с уверенностью: ей никогда и в голову не приходило попытаться изгнать из своего сердца тех, кого она, даже гневаясь, продолжала любить, или безжалостно отвернуться от них. А потому ей была чужда и непонятна холодная и слепая ярость, которая сродни отвратительному бездушию, нечеловеческой выдержке, полному отказу от жалости. Вот почему неслыханные речи ее возлюбленного буквально ошеломили Лукрецию и она минут пятнадцать не в силах была сдвинуться с места.
Наконец она встала и принялась шагать по гостиной, спрашивая себя, не привиделся ли ей страшный сон: неужели тот самый Кароль, который еще утром плакал от любви у ее ног и был, казалось, охвачен дивным восторгом, только что дал выход своей досаде и говорил с нею на языке, достойном напыщенного и недалекого комедианта, но, уж во всяком случае, недостойном человека, чье сердце полно искренней привязанности и глубокой любви?
Лукреция не могла долго сносить тревогу такого рода, не понимая, что так разгневало князя, поэтому она направилась в его комнату, постучалась сначала осторожно, затем настойчиво; наконец, не услышав никакого ответа и убедившись, что дверь заперта, она резким движением (так поступает мать, спасая ребенка из пламени) сорвала задвижку и вошла.