Нинетта, хромая девушка, поддерживающая огонь под тремя мыловарными котлами — большим и двумя маленькими, — уже ослепла на один глаз. Ее лицо и руки были исчерчены бледными полосами ожогов в тех местах, где кто-то невнимательный, помешивая наверху едкую массу в емкостях, пролил ее на Нинетту. Она показала мне особую хитрость: бросить куриное перышко на поверхность смеси. Если перышко начнет дымиться и растворяться, значит, мыло пора солить.
Я совершенно уверена, что ад — это бесконечные чаны со щелоком. Несчастные грешники помешивают там едкую массу, поддерживают огонь под котлами, вечно опасаясь кануть в них и превратиться в дымящуюся кучку костей.
О своих подругах я вспоминала только по ночам в постели, которую делила еще с тремя девочками. Как я ни выматывалась за день, мне не сразу удавалось заснуть: мешали соседки, которые толкались и охали, а потом храпели и пахли. Все и вся на мыловарне провоняло прогорклым говяжьим жиром, который здесь перетапливали и после смешивали со щелоком.
Изо всех сил стараясь поскорей заснуть, я представляла себе, как сейчас живут мои подружки. Я раздумывала, вернулась ли уже Клаудия из Саксонии и трудно ли ей приходится вновь привыкать к приюту после развлечений в кругу семьи — балов в замке и выездов на охоту, маскарадов и пикников. После примерок у портнихи, поездок с матушкой в город, чтобы присмотреть для приданого новые шелка, бархаты и нижнее белье…
Думала я и о Джульетте — как она странствует по свету со своим юным возлюбленным. Как играет на виолончели в веселой студии, пока он рисует, а птицы поют, и желтое солнце льет медовый свет в их окно.
Марьетту я воображала на сцене театра Сан-Кризостомо. Она в великолепном платье, вся увешана драгоценностями, глаза насурьмлены, а волосы усыпаны жемчугами. К ее ногам набросали столько букетов, что Марьетта стоит, будто в саду.
Иногда я вспоминала сестру Лауру. Теперь, должно быть, она просит какую-нибудь другую девочку называть ее Ziétta, другой девочке дарит украдкой яблоки, нахваливает, а то и целует в лоб.
Те долгие месяцы, что я провела на мыловарне, меня по ночам донимал один и тот же кошмарный сон. Он повторялся без конца: будто деревянная ложка выскальзывает у меня из рук, а рядом стоит сестра Лаура и кричит: «Хватай же ее, хватай, пока не поздно!» А потом сзади подходит Ла Бефана и пихает меня в спину, и обе мои руки окунаются в кипящий щелок. В тот момент обжигающей боли и ужаса я уже знала, знала доподлинно: я больше никогда не смогу играть. Музыка утрачена для меня, утрачена навеки.
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅
«Милая Аннина!
Куда же ты запропастилась на премьере? Я всех видела, только тебя не могла найти! Потом я приходила в приютский parlatòrio и просила позвать тебя, но маэстра Эвелина сказала, что тебе сейчас не до гостей. Ты что, болеешь? Я попрошу будущую свекровь прислать тебе цыпленка.
Ах, Аннина, ты наверняка уже прослышала, что мой дебют обернулся полным триумфом — да я о таком даже мечтать не могла! Все прошло великолепно: мне всего пару раз понадобилась подсказка суфлера, а голос звучал сильно и прекрасно, как никогда. О, а мой наряд! Когда мне его впервые принесли на репетицию, я чуть не померла от счастья!
На премьере побывал и покровитель Генделя, принц Эрнст Ганноверский. Меня ему представили, и он поцеловал мне ручку, а потом поклялся во всеуслышание, что будет ходить на каждое представление, пока я исполняю партию Поппеи. Гендель же вослед ему не устает твердить, что будь его воля, так вышел бы закон, впредь запрещающий петь Поппею всем, кроме меня. Ну разве не здорово?
Знаешь, эти саксонцы жутко стеснительные — в жизни не скажут, чего хотят (и того меньше — сделают, что хотят!). Вместо этого они отбирают твое время попусту и изводят целые склянки чернил на глупые вирши или стоят истуканами, косятся на тебя и строят такие рожи, что хочется спросить, мол, не съели ли вы чего-нибудь этакого, не пользительного для желудка.
Гендель написал воистину божественный гимн Пресвятой Деве „Ah! Che tròppo ineguali!“[69]и попросил меня спеть его на закрытом концерте в палаццо братьев Марчелло. Все были в восторге от моего исполнения, зато сам композитор почему-то не смог даже глянуть мне в лицо и — без всяких шуток! — кинулся прочь из залы, утирая слезы. Томассо по обыкновению грубо захохотал и потом заявил, что лучше бы „il Саrо Sàssone“ принюхивался к чьей-нибудь другой юбке.
Сегодня мы в пятнадцатый раз даем „Агриппину“. La Serenissima столь увлечена этой оперой, что конца восторгам не предвидится. Люди покупают билеты и потом перепродают их втридорога.
Я обожаю петь в опере — я родилась, чтобы выступать на оперной сцене, и никогда не сомневалась в этом. Хвала семье Томассо и их богатствам, что я могу жить этой жизнью без той подлой борьбы, что приходится на долю столь многих артистов.
Почему так получается, что в оперных оркестрах нет ни одной женщины-музыканта — а на сцене петь нам разрешается? До чего же несправедливо, что в этом отсталом городе исполнительницы вроде тебя могут играть лишь в стенах четырех ospedali — да и то спрятанными от всех, чтоб никто не увидел!
Ты даже не представляешь, как великолепно, когда тебя видят, и слышат, и знают! Я по-настоящему счастлива, только когда пою на сцене и чувствую, что все взоры прикованы ко мне — тогда все прочее в жизни кажется горсткой докучных мелочей.
Меня теперь возят в театр, можно сказать, под замком. Мамаша Томассо устраивает целый спектакль из охраны моей добродетели.
Но что такое добродетель, Аннина, как не притворство? Я уже пообтерлась среди знати и вижу теперь, что у каждой важной дамы есть постоянный любовник. Даже моя будущая свекровка и та твердит, дескать, появляться в свете со своим мужем — предел дурного вкуса.
С тех пор как я в последний раз писала тебе, я разузнала еще кое-что любопытное. В день премьеры я утянула с банкета бутылочку вина и припрятала ее в своей келье, здесь в монастыре. Позже я нашла ей должное применение, подпоив мою дряхлую вонючую дуэнью настолько, что она с удовольствием покалякала со мной о прошлом обители Сан Франческо делла Винья — о тех странных делах, что творились здесь за многие годы.
Представь, выяснилось, что в конце 1694 года сюда поступила для молитвенного очищения небольшая компания музыкантш из нашей Пьеты. Одна из них, молодая аристократка, скрывавшая свое настоящее имя, задержалась в монастыре, как предполагалось, на год и жила здесь под обетом молчания. Однако прошло восемь месяцев, и эту даму куда-то тайно увезли в гондоле под покровом темноты.
Теперь одни утверждают, будто бы она родила ребеночка, а потом утопила в канале. Поговаривают даже, что дождливыми ночами некоторые монахини слышат, как его призрак плачет и зовет маму. Другие думают, что та молодая и знатная особа все же забрала дитя с собой. Но все они единодушны в том, что это была дочь Фоскарини.