откусить частицу моей души, моей внутренней жизни, а значит, я должен превратить мой укромный сад в рыночную площадь. И потихоньку передо мной стал проступать именно этот путь, потому что мои пациенты стали приходить ко мне за советом, обсуждать свои личные проблемы. Постепенно мои отношения с ними стали ужасно неясными, двойственными: с одной стороны, я был их врачом, а с другой, они приходили ко мне как к человеку, который мог помочь им в духовной жизни. Однажды у меня произошел еще более сложный случай, когда один юноша пришел ко мне и сказал: «Я не могу пойти к священнику, я не готов к этому, но я должен открыть душу кому-нибудь». Он поговорил со мной, и это была настоящая исповедь. И все, что я смог сделать в этой ситуации, – это пойти к священнику и сказать: «Получилось так, что вот этот юноша фактически исповедался мне, готовы ли вы произнести для него отпустительную молитву и причастить его на этом основании?»
– Но ведь вы, наверное, просто выступали в роли психотерапевта для этого юноши? Было ли ему в этом случае так важно настоящее церковное отпущение грехов?
– Думаю, что было. Во-первых, я не полагаю, что исповедь и, скажем, психоанализ – это одно и то же, на эту тему можно многое сказать, но в данном случае юноша не просто хотел услышать: «Не переживай, все хорошо», он хотел вернуться в общину, из которой, как он сам чувствовал, выпал из-за своего отношения и поступков. И принять его обратно могла вся община или кто-то, кто ее представляет, но не просто любой ее член, а тот, у кого есть власть и право действовать от лица всех.
– Вы имеете в виду, что Церковь и ее священники должны действовать от лица общины в данном случае?
– Да, я так думаю.
– Как вам кажется, справляется ли ваша Церковь с этим?
– Как и любая Церковь, с переменным успехом. Я бы не сказал, что мы совершенно преуспели в этом деле, но, например, у нас есть такое понимание, что исповедь – это не частное дело между Богом и кающимся человеком или священником и кающимся, это общинное дело, где священник представляет всю общину, а человек по-настоящему сталкивается с ответственностью и восстановлением в общине.
– Вы начали смысли о том, каким важным открытием стало для вас сомнение в научном исследовании. Ставите ли вы иногда под сомнение обоснованность, правильность вашей внутренней позиции, к которой пришли в результате того двенадцатилетнего опыта, о котором сегодня говорили?
– Мне кажется, я провел все годы с того момента, непрестанно вопрошая себя, постоянно вникая, тщательно проверяя эту позицию, стараясь вынести ее на суд других людей. С годами мое мировоззрение уточнялось, становилось, возможно, немного глубже, я стал больше, как мне кажется, понимать, чем раньше. Но то главное, что тогда мне открылось о страдании людей, о невероятном значении и важности малых, а не только грандиозных дел, которых мы не можем осилить, о правомерности и ценности интеллектуальной и моральной цельности, о дерзновении поиска, – все это до сих пор не только живо во мне, но уверенность моя во всем этом лишь возросла, потому что я верю, что именно так Бог действует в мире и желает, чтобы и мы действовали так же.
«Не останется ничего, кроме истины»[52]
В лондонском храме Всех святых, где служит митрополит Антоний, около тысячи прихожан. Многие из них – русские эмигранты, другие – западноевропейцы, принявшие православие, и некоторые приняли его потому, что этот религиозный лидер глубоко повлиял на их духовную жизнь. Но для юного Андрея Блума, одного из миллионов русских эмигрантов, нашедших пристанище в Западной Европе в начале 1920-х годов, жизнь была жестока и не давала намеков на предстоящее религиозное призвание.
Митрополит Антоний: Мы тогда жили в настоящей бедности, порой голодали или оставались без крыши над головой. В результате времени на домашнюю жизнь почти не оставалось. Меня отдали в школу-интернат – это было единственной возможностью выжить. Не скажу, чтобы школа была особенно бедной, но в ней процветали насилие и жестокость. Первый год я жил в большом страхе. Боялся, что меня будут бить, потому что я рос, что называется, «хорошо воспитанным мальчиком», которого не научили драться и отвечать насилием на насилие. Поэтому довольно долго, пока я не научился драться, меня много били, и никто из учителей не вмешивался. Помню, я однажды подбежал к учителю за помощью. Он пнул меня обратно в толпу и сказал: «Дерись».
Когда мне было четырнадцать или пятнадцать лет, мы нашли квартиру, первую квартиру с момента нашего отъезда из Персии, то есть за семь или восемь лет. Это был рай. Мне были рады, а не прогоняли, я был счастлив. И даже сейчас, когда у меня бывают сны об истинном счастье, мне снится та квартира. Но совершенно неожиданно для себя я обнаружил, что счастье пугало даже больше, чем трудности. Я обнаружил, что счастье само по себе, если у него нет никакого содержания, если оно никуда не ведет, – это просто бесконечная бессмыслица, а этого я вынести не мог. Пока жизнь была трудна, постоянно нужно было чему-то противостоять, а теперь противостоять было нечему. И тогда я решил – поскольку я был очень последовательным и решительным мальчиком, – что так я жить не буду, и если в течение года не найду в жизни смысл, покончу с собой…
Саморазрушения не произошло. Митрополит Антоний имел и имеет огромный запас духовной силы. Он свободно говорит на полудюжине языков, он обладает памятью, которая, похоже, никогда его не подводит. Можно предположить, что за невероятным самообладанием скрывается мощный дух, который в подходящей ситуации может вырваться, взорваться искренним смехом. В возрасте пятнадцати лет, в изгнании и невзгодах он смог совершить духовный рывок, в результате которого полностью посвятил себя Богу.
…Я слушал выступление одного священника, который определенно не имел опыта общения с детьми. Он разговаривал с нами, знаете, как с домашними животными: кис-кис, иди сюда. Он пытался представить христианство и Евангелие как нечто милое, кроткое, смиренное, симпатичное – полная противоположность тому, о чем мечтал любой мальчик моего возраста. Ведь мы мечтали о военной славе, а не о смирении. Поэтому я вернулся домой в гневе и негодовании, уверенный, что эта религия – не для меня. Будь я более образованным, я бы сказал словами Ницше, что христианство –