воды в чайник и поставил его на газ. Конфорка сердито вспыхнула обжигающим ярко-синим цветком.
— Есть и другие люди, которым придётся сказать правду, — добавил Владимир Вениаминович. — Например, наши семьи.
Об этом я как-то не подумал.
— Но мы же договаривались хранить тайну! — возмутился я.
— И будем хранить, — невозмутимо кивнул Беглов, — если вы против. Я всего лишь прошу вас подумать. Поймите — союзники будут для нас куда полезнее, чем исполнители. Да и контролировать исполнителей мы никак не сможем.
Я упрямо покачал головой.
— Не знаю. Пока я против.
— Ну, хорошо, — согласно кивнул Владимир Вениаминович. — Давайте приступим к сеансу.
И снова в моём сне была зима — такая же злая и безнадёжная, как за окном. Холодный ветер швырял в лицо обжигающую снежную крупу. Руки и ноги застыли так, что я не мог ими пошевелить.
Я снова стоял на берегу замерзающего озера. Полынья серой воды сузилась до размеров кухни в хрущёвке. Утка в ней уже не плавала, а тихо сидела на воде и безропотно ждала своей участи.
Я бросил на лёд горсть холодной и липкой разваренной перловки. Птица даже не шевельнулась. Голова её была спрятана под крыло, словно утка устала смотреть в глаза смерти.
— Брось ещё, Серёжа, — со вздохом сказала мама. — Птички прилетят и склюют.
Я вдруг вспомнил, что ещё совсем ребёнок. Этой осенью мне исполнилось только три года. Вчера вечером мама с отцом о чём-то долго спорили на кухне, а я лежал в кровати и прислушивался к их спору. Но ничего не мог разобрать, кроме отдельных слов.
— Куда... ребёнка? Ведь ты же мне обещал...
— ...работа. Не отпустили...
— День... завтра... Я не могу...
Я слушал их спор, временами переходивший в тихое монотонное «бу-бу-бу», и глаза сами собой слипались.
Потом я уснул, а рано утром мама разбудила меня и одела потеплее.
— Пойдём, Серёжа, птичек кормить, — грустно сказала она.
Я обрадовался. Кормить птичек интересно. Эти живые прыгающие пушистые комочки всегда мне нравились. А сейчас зима, и птичкам нужна еда. Это нам объясняла воспитательница в садике — тётя Ира.
Мы с мамой пришли на остановку и долго ехали на автобусе, и ещё шли пешком. Я удивлялся — неужели нельзя было покормить птичек возле подъезда? А потом покататься с горки и покачаться на скрипучих качелях. Вообще-то, на качелях зимой никто не качается — на деревянном сиденье всегда лежит холодная снежная шапка. Но если смахнуть её рукавом — то можно немного покачаться, пока холод от металлических поручней не доберётся сквозь шерстяные варежки к пальцам.
Но мама упрямо вела меня куда-то, и я подумал, что мы идём кормить особенных птичек. Таких, которые не водятся возле нашего подъезда.
Мы перешли по деревянному настилу через железнодорожные пути, и я всё время оглядывался — не идёт ли на нас поезд. Эти поезда такие быстрые! Только покажется издалека, не успеешь оглянуться — и вот он уже налетел с ужасным рёвом и грохотом! И отскочить не успеешь!
Но поезда не было. Мы благополучно перебрались через рельсы и пошли по узкой тропинке между высоких деревьев и низких металлических оград. За оградами были присыпанные снегом холмики, из которых торчали памятники.
Возле одной ограды мама остановилась. Утоптала пушистый снег и открыла калитку.
— Входи, Серёжа, — тихо сказала она мне. — Поздоровайся.
Я вошёл в ограду, оглянулся, но никого не увидел. И всё же, на всякий случай, сказал:
— Здрасте!
Потом мама специальным веником быстро смела в сторону снег с холмика, и под ним оказалась клумба с увядшими и примёрзшими к земле цветами. Рядом с клумбой лежала небольшая наклонная плита, а на ней — овальная фотография какого-то мальчика и табличка с красиво написанными буквами и цифрами. Буквы я ещё не знал, а вот цифры мы в садике уже учили.
— Один, девять, пять ноль. Один, девять пять, восемь!
Я старался говорить громко и смотрел на маму — обрадуется ли она тому, что я не перепутал цифры.
Но мама вдруг заплакала и прижала меня к себе. Я задрал голову в меховой шапке и видел, как слёзы текут и замерзают на покрасневших маминых щеках.
Потом мама шмыгнула носом, вытерла слёзы рукавичкой и протянула мне кулёк с пшеном.
— Держи, Серёжа! Побросай крупу вот сюда, для птичек.
Я снял варежку. Горстью доставал крупу из кулька и разбрасывал её прямо на замёрзшие цветы. А сам крутил головой по сторонам — где же эти удивительные птицы, которые живут так далеко от нашего дома?
— Прости, Андрюша! — тихо сказала мама. — Андрюша, Андрей...
— Андрей! Андрей Иваныч! Приди в себя!
Я открыл глаза и недоумённо заморгал. Надо мной склонился встревоженный Беглов.
— Что? — почти выкрикнул он. — Что с вами?
— А что со мной? — хриплым голосом спросил я, жмурясь от яркого света.
— Мне показалось, что вы потеряли сознание, — облегчённо выдохнул Владимир Вениаминович. — В какой-то момент, контакт прервался. Вы перестали отвечать на мои вопросы. Молчали и делали рукой вот так.
Он сделал движение, словно разбрасывал перед собой крупу.
— Что вы видели?
— Ничего особенного, — так же хрипло ответил я. — Просто кормил птиц.
Так вот почему в прошлой жизни у меня не было брата. Буквы, которые я не мог разобрать во сне, сейчас складывались в слова.
«Синицын Андрей. Одна тысяча девятьсот пятидесятый — одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмой».
Я почти не заметил, как ушёл Беглов. Кажется, даже чаю ему не предложил. Но Владимир Вениаминович сам поставил чайник и отыскал в кухонном столе банку растворимого индийского кофе, который когда-то давно принесла Лида. Психотерапевт протянул мне кружку горячего горького напитка, и я выпил его равнодушно, словно простую воду.
Пропустил мимо ушей вопросы Владимира Вениаминовича.
— Завтра, — сказал ему я. — Завтра всё расскажу, ладно? А сейчас мне пора встречать брата из школы.
Это была неправда. Обычно Серёжка сам приходил ко мне, закончив уроки и проводив Таню.
Но Владимир Вениаминович не удивился и спорить не стал. Он поднялся с табурета и натянул полушубок.
— Завтра — значит, завтра.
Пожал мне руку и закрыл за собой дверь.
Наверное, он всё же сумел что-то понять, сложить из разрозненных кусочков. Вот и не стал меня дёргать. Ничего, возможно, завтра я